Юрий Поляков - Парижская любовь Кости Гуманкова
– У-у, косорукий! – ругнулась Пипа Суринамская и шлепнула сконфуженного Гегемона Толю по затылку.
– Срочно нужно присыпать солью! – посоветовал Торгонавт.
Алла со смехом вскочила – ее белая кружевная блузка прямо на глазах становилась прозрачной. И прикрыв свою проявляющуюся, как на фотобумаге, наготу (сначала проклюнулись два черешневых пятнышка), Алла выбежала из номера.
– Дианы грудь, ланиты Флоры! – крикнул ей вдогонку Поэт-метеорист.
Несколько минут все смеялись, охали, обсуждали происшествие, а Пипа Суринамская рассказала, как однажды во время гарнизонного спортивного праздника она играла в волейбол и у нее отскочила пуговица лифчика… Что тут началось! Кошмар! Начсанчасти приказал на ужин всему личному составу дать двойную порцию брома!
А товарищ Буров, уверенный, что на него никто не обращает внимания, вытер носовым платком лоб и шею, поправил галстук, и помотав головой, то ли приводя себя в чувство, то ли отгоняя сомнения, встал и двинулся к двери.
– Иди! – приказал мне шепотом Спецкор. – Я его задержу!
– Давай набьем ему морду! – предложил я, ощутив готовность к активным действиям.
– Иди, тебе сказали! Это твой последний шанс, лопух!
В коридоре с разбегу я наскочил на обвешанного коробками и свертками Диаматыча.
– Простите за опоздание! – отрапортовал он.
– Прощаю! – крикнул я на ходу.
Дверь в номер Аллы была чуть приоткрыта…
XVIII.
Проснулся я от странного звука: словно кто-то рвал бумагу. Открыл, глаза – в номере никого не было.
Спецкор отсутствовал, но на столе, посреди мусора, оставшегося от вчерашнего веселья, лежал сверток с дубленкой, купленной Аллой. Впрочем, нет, он не лежал, а покачивался и пульсировал, будто внутри сидел огромный цыпленок, старающийся выбраться наружу из огромного перетянутого шпагатом бумажного яйца. Обертка в нескольких местах уже лопнула, и с громким треском (он-то и разбудил меня) появлялись все новые надрывы. Вдруг веревки окончательно разорвались, листы бумаги опали, и дубленка, свернутая в замысловатый замшевый эмбрион, медленно начала расправляться, а потом так же медленно поползла в мою сторону, не задевая почему-то бутылок и бокалов, загромождавших стол.
«Боже, какой дурацкий сон!» – подумал я, перевернулся на другой бок и накрылся одеялом с головой: сразу стало тепло и спокойно.
Но я рано обрадовался – одеяло было содрано, и дубленка медленно навалилась на меня своим душным меховым нутром. То, что я принимал за толстые складки, оказалось тугими страшными мускулами, а мягкие, пушистые манжеты из ламы вдруг сжали мое горло с удушающей силой, словно это были тиски, на которые зачем-то надели пахнущие нафталином меховые чехлы. И я понял тогда, что вся моя глупая жизнь – прошлая, настоящая и будущая – не стоит одного-единственного свободного глотка воздуха. Манжеты немного ослабили нажим, видимо, чтобы удобнее перехватить мое горло.
– А-а…– захрипел я.
И тут из нежного меха, как из кошачьей лапы, выдвинулись и впились в мое горло острые холодные когти, я даже ощутил, как они сомкнулись там, внутри моей гортани – сомкнулись с хрустом…
«Боже, какой дурацкий сон!» – подумал я, очнувшись. В горле першило – шампанское вчера было холодное. Глаза резало от похмельного непросыпа, а в том месте, где у непьющих находится желчный пузырь, у меня сидел тупой деревянный гвоздь. Во рту была гадкая скрежещущая сухость. Но тело, тело мое переполнялось томительно-счастливой ломотой.
Проснулся я в номере Аллы. Сама она лежала на соседней кровати, и в промежутке между подушкой и одеялом виднелись ее золотистые пряди, наверное, все-таки подкрашенные, потому что у корней волосы были темные. Выходило, что сам я расположился в Пейзанкиной койке, и действительно от наволочки доносился запах ее незатейливых духов, типа «Быть может…». Меня чуть замутило…
В окне светлело утро и, судя по неуловимым солнечным приметам, не такое уж раннее. Я пошарил на полу рядом с кроватью: почему-то запомнилось, что часы были последним из всего, что я сорвал с себя вчера вечером. На циферблате значилось: 9.18…
– Дубленка! – похолодел я и понял вещий смысл страшного сна.
Зубная паста показалась мне унизительно-мятной, а вода ядовито-мокрой. От рубашки несло кислым табачищем, а пиджак и брюки (одевался я почему-то именно в таком порядке) пестрели пятнами и подтеками. «Погуляли!» – думал я, причесываясь перед зеркалом и разглядывая бледнолицее, воспаленноглазое существо, лишь отдаленно напоминающее программиста ВЦ «Алгоритм» Константина Гуманкова. Горько разочарованный и своей наружности, я тихо, чтобы не разбудить Аллу, направился к двери.
– Костя, подожди!
Я оглянулся: она сидела в кровати, трогательно придерживая одеяло у груди. И хотя, конечно, после-праздничное утро не украшало ее, я тем не менее вместо обычного постфактумного унылого раздражения почувствовал радость и нежность.
– Подожди! – повторила она, по-детски кулачками протирая глаза.– Я с тобой! Я сейчас встану…
– Не нужно, спи! – ответил я, хотя мне томительно хотелось увидеть, как она поднимется и встанет передо мной, потому что ночью, обладая ее наготой, я так и не увидел этой наготы.
– Не нужно…– повторил я.
– Хорошо,– сказала она.– Только не перепутай: станция Каде…
– Не перепутаю…
– Возвращайся скорее…
– Да!
– Ты еще не разучился? – улыбнулась она, имея, конечно, в виду то, как вчера, смеясь и дурачась, учила меня целоваться, а потом вдруг заплакала…
– Нет…
– Тебе было хорошо?
– Да…
Да, мне было хорошо, очень хорошо, хорошо, как никогда раньше, и по коридору я шел, словно окутанный нежным коконом из ее запаха, слов, поцелуев, вздохов, движений, прикосновений, недомолвок… Я даже не шел, а парил внутри этого сводящего с ума кокона.
На коврике возле номера Пипы Суринамской дремал Гегемон Толя. Развязанный галстук лежал рядом с ним, как ручная кобра.
– Сколько времени? – спросил он, открывая глаза на мои шаги.
– Время детское,– посоветовал я,– Спи!
– Да вроде выспался…
– Не пустила? – посочувствовал я.
– Не-е…
– Чем мотивировала?
– Сказала, по калибру не подхожу,– не очень огорченно признался Гегемон Толя.
Мой легкий невидимый кокон, легко прыгая со ступеньки на ступеньку, влек меня вниз, в холл и дальше– к стеклянным дверям.
– Мсье Хуманкофф!
Я заставил мой кокон-самолет сделать изящный вираж и увидел, как улыбчивый клерк, выйдя из-за конторки, протягивает мне листочек бумаги с какими-то отпечатанными принтером цифрами. Моего троглодитского знания иностранных языков все-таки хватило, чтобы понять: в руках у меня счет за вчерашнее шампанское. А колонка цифр, как подсказал мне мой задрожавший внутренний голос, складывается из непосредственной стоимости «Вдовы Клико», услуг вызванного в номер элегантного официанта, ночной наценки и так далее… Я знал вчера, на что шел, и был готов ко всему, кроме итоговой суммы – 298 франков… Мой сладостный кокон внезапно растаял, словно произошла разгерметизация-скафандра, и я оцепенел в ледяном космосе безжалостной действительности. А клерк смотрел на меня с таким доверчивым добродушием, что я молча вынул три заветные «делакруа» и протянул их по возможности небрежно. Клерк поблагодарил, вернулся за конторку, прострекотал на компьютере и отдал мне сдачу – две никелированные монетки с женской фигуркой, разбрасывающей цветы свободы… ."Свобода приходит нагая…»
Медленно шагая по улице, я думал о том, что если мстительная супруга моя Вера Геннадиевна узнает, как пошло пропил я ее дубленку, она просто медленно сживет меня со свету, но даже если она не узнает этого, то все равно возвращение с пустыми руками повлечет за собой длительную полосу внутрисемейного террора. Ну и пусть! Уйду в подполье, почаще и подольше буду стоять в «Рыгалето», в крайнем случае поживу у кого-нибудь из холостых сослуживцев. Или уйду совсем! Нет, серьезно – уйду и все!
– Свобода приходит нагая,– сказал я довольно громко.
Француз, аккуратной шваброчкой мывший тротуар возле своего магазинчика, посмотрел на меня с удивлением. «А почему, собственно, свобода – это женщина, разбрасывающая цветы? Свобода – это мужчина со шваброй в руке!» – подумал я и почувствовал, как вокруг меня снова начинает сгущаться мой нежный кокон.
В супермаркете, том самом, куда нас возили в первый день, было малолюдно. Я решительно приблизился к прилавку с бижутерией и, ткнув пальцем в заколку-махаон, сказал продавщице только одно слово:
– Это!
XIX.
Когда я воротился в отель, все уже знали о постигшем меня финансовом крушении.
– Мужики, надо сброситься! – призвал Гегемон Толя и отдал мне десять франков, полученные вчера от Поэта-метеориста (на них я в баре купил жевательную резинку для Вики).
Но денег больше ни у кого не было, если не считать горстки сантимов, оставшихся у товарища Бурова в общественно-представительской кассе.