Кен Кизи - Пролетая над гнездом кукушки
— Кто-то свистнул…
— Спер. Стырил. Присвоил. Украл, — радостным голосом произносит он. — Вы знаете, ребята, похоже, что кто-то свистнул мои шмотки. — Это заявление его так развеселило, что он изобразил около нее что-то вроде небольшого танца.
— Украл вашу одежду?
— И похоже, что всю.
— Но — тюремную одежду? Для чего?
Он перестает выделывать вокруг нее па и снова стоит понурив голову.
— Все, что я знаю, — она была на месте, когда я ложился спать, и исчезла, когда я встал. Испарилась, словно мечта. О, конечно же я знаю, что это была всего-навсего тюремная одежда, грубая, мятая и плохо сшитая, мадам, да, я хорошо это понимаю — и тюремная одежда вряд ли может приглянуться тому, кто может рассчитывать на что получше. Но для раздетого человека…
— Эту одежду, — произносит она, осознав наконец, что происходит, — и должны были забрать. Сегодня утром вам должны выдать зеленую пижаму для выздоравливающих.
Он пожимает плечами и вздыхает, не поднимая глаз.
— Нет. Нет. Боюсь, что мне ее не дали. Сегодня утром я не обнаружил у кровати ничего, кроме этой кепки, что у меня на голове, и…
— Уильямс. — Она пронзает взглядом черного парня, который все еще стоит у дверей отделения, словно намереваясь пуститься наутек. — Уильямс, не могли бы вы на минутку подойти сюда?
Он подползает к ней, словно собака, которую сейчас отхлещут кнутом.
— Уильямс, почему у этого пациента нет пижамы для выздоравливающих?
Черный парень вздыхает с облегчением. Он выпрямляется, ухмыляется, поднимает свою серую руку и указывает в дальний конец коридора на одного из больших ребят.
— Сегодня утром по прачечной дежурит миста Вашингтон. Не я. Нет.
— Мистер Вашингтон! — Она пригвоздила его на месте со шваброй, опущенной в ведро. — Не могли бы вы подойти на минутку?
Швабра беззвучно соскользнула в ведро, и он медленным, осторожным движением прислоняет ее ручку к стене. Повернувшись, он видит Макмерфи, и последнего черного парня, и Большую Сестру. Посмотрел налево, потом — направо, словно бы она могла кричать кому-нибудь еще.
— Подойдите сюда!
Он сует руки в карманы и шаркающей походкой направляется к ней. Он никогда не ходит слишком быстро, но я вижу, если он не поторопится, она может заморозить его на месте и разнести в пух и прах одним только взглядом; ненависть, и ярость, и разочарование, предназначавшиеся для Макмерфи, теперь направлены на черного парня, обрушиваются на него, словно снежная буря. Ему приходится пробиваться сквозь нее, обхватив себя руками. Мороз сковал волосы и брови. Он пытается идти вперед, но шаги замедляются; ему никогда с этим не справиться.
И тут Макмерфи принимается насвистывать «Сладкая Джорджия Браун», и Большая Сестра отводит взгляд от черного парня — как раз вовремя. Теперь она безумнее и злее, чем когда-либо, такой я ее никогда не видел. Кукольная улыбка исчезла, уступив место тугой и тонкой ярко-красной проволоке. Если бы кто-нибудь из пациентов сейчас вышел и увидел ее, Макмерфи мог бы забирать свой выигрыш.
Черный парень наконец дошел до нее, как будто прошло два часа. Она делает глубокий вдох.
— Вашингтон, почему этот человек сегодня утром не получил смену одежды? Разве вы не видите, что у него нет ничего, кроме полотенца?
— И кепки, — прошептал Макмерфи, постукивая пальцем по козырьку.
— Мистер Вашингтон?
Большой черный парень смотрит на маленького, который показал на него, и маленький черный парень снова начинает дергаться. Большой парень долго смотрит на него глазами, похожими на электронные лампы, мысленно представляя, что он сделает с ним позже; потом поворачивает голову и осматривает Макмерфи с головы до ног, отмечая широкие могучие плечи, кривую ухмылку, шрам на носу, руку, придерживающую полотенце, а потом смотрит на Большую Сестру.
— Я полагаю… — начинает было он.
— Вы полагаете! Мы не полагать должны! Вы должны немедленно принести ему пижаму, мистер Вашингтон, или же проведете следующие две недели на работе в отделении гериатрии! Да. Вам, похоже, понадобится месяц. Поносите судна, помоете стариков и тогда, вероятно, поймете, как мало работы вам приходится выполнять в этом отделении. Если бы это было любое другое отделение, кто бы в нем с утра до ночи оттирал пол? Мистер Бромден, как здесь? Нет, вы хорошо знаете, кто бы это был. Мы даем вам послабление в отношении ваших обязанностей, чтобы вы присматривали за пациентами. Вы должны следить, чтобы они не разгуливали по отделению голыми. Представляете, что бы случилось, если бы одна из молодых сестер пришла пораньше и обнаружила пациента, бегающего по коридору без пижамы? Как вы полагаете?
Большой черный парень не знает, что именно произойдет, но ему понятно направление ее мыслей. Он двинулся в бельевую, бросив на Макмерфи взгляд, в котором читается такая чистая ненависть из всех, какие я когда-либо видел. Макмерфи выглядит смущенным, словно не может взять в толк, как расценить те ужимки, которыми одарил его черный парень. В одной руке у него — зубная щетка, а другой он держит полотенце. Подмигивает, пожимает плечами и снимает с себя полотенце, а потом набрасывает его на плечо Большой Сестре, словно она — деревянная вешалка.
Я вижу, что под полотенцем на нем все это время были трусы.
Мне кажется, что она, вероятно, предпочла бы, чтобы он оказался голым под этим полотенцем, нежели видеть его трусы. Она смотрит на больших белых китов, которые резвятся у него на трусах, в безмолвной ярости. Это выше ее сил. Проходит целая минута, прежде чем она смогла собраться с силами, повернулась к черному парню; она совсем обезумела, голос дрожит, отказываясь ей повиноваться.
— Уильямс… я полагаю… я ожидала, что стекла на сестринском посту будут отполированы к моему приходу.
Он отскакивает, словно черно-белый жук, отброшенный щелчком.
— А вы, Вашингтон, и вы…
Вашингтон едва ли не вприпрыжку тащится к своему ведру.
Она оглядывается, ища, на кого бы еще направить беспощадный свет своей ненависти. Она замечает меня, но к этому времени другие пациенты уже вышли из спальни и стали собираться вокруг нашей маленькой группы. Она закрывает глаза и сосредоточивается. Нельзя им позволить увидеть ее лицо таким — белым и искаженным от ярости. Она старается овладеть собой. Постепенно ее губы собираются под маленьким белым носиком, превращаясь в раскаленную проволоку, которую нагрели до температуры плавления; она мерцает секунду, а затем застывает, становясь все холоднее, и странно тускнеет. Губы раздвигаются, между ними показывается язык — толстый кусок шлака. Глаза опять открываются, в них — странное тусклое выражение, и холод, и вялость, как у губ. Она здоровается со всеми, как обычно, словно с ней ничего особенного не случилось, надеясь, что пациенты еще слишком сонные, чтобы что-то заметить.
— Доброе утро, мистер Сефелт, ваши зубы уже не болят? Доброе утро, мистер Фредериксон. Вам и мистеру Сефелту хорошо ли спалось этой ночью? Ваши кровати ведь рядом, не так ли? Между прочим, недавно мне сказали, что вы заключили некое соглашение — позволяете Брюсу принимать ваши таблетки, не так ли, мистер Сефелт? Мы обсудим это позже. Доброе утро, Билли; я встретила твою маму, и она просила передать, что думает о тебе все время и знает, что ты ее не разочаруешь. Доброе утро, мистер Хардинг. О, посмотрите, кончики ваших пальцев красные и мокрые. Вы что, снова грызли ногти?
И прежде чем они могут что-то ответить, даже если им есть что сказать, она поворачивается к Макмерфи, который все еще стоит рядом в трусах. Хардинг посмотрел на трусы и присвистнул.
— А вы, Макмерфи, — говорит она, улыбаясь (просто сахар и мед!), — если вы уже закончили демонстрировать свое мужское телосложение и свои безвкусные трусы, вам будет лучше вернуться в спальню и надеть пижаму.
Он в ответ слегка приподнимает кепку, приветствуя ее и пациентов, которые потихоньку веселятся, поглядывая на его трусы с белыми китами, и без единого слова удаляется в спальню. Большая Сестра поворачивается и идет в противоположную сторону, ее плоская красная улыбка движется впереди нее. Но не успевает она закрыть за собой дверь своего стеклянного поста, как из спальни снова доносится его пение:
— «Привела меня к маме и сказала люблю. — Слышу, как он хлопнул себя по голому животу. — Я вот этого парня, и жить без него не могу».
Подметая в спальне после того, как все ушли, я забираюсь под его кровать, чтобы смахнуть пыль, и вдруг унюхиваю что-то, что заставляет меня осознать: в первый раз с тех пор, как я попал в больницу, в этой большой спальне, полной кроватей, где спят сорок взрослых мужчин и которая пропитана множеством других запахов — запахами бактерицидной жидкости, цинковой пасты, талька для ног, запахами мочи и кислых стариковских испражнений, запахами пищи и примочек для глаз, грязных трусов и носков, которые остаются грязными, даже когда возвращаются из прачечной, банановым запахом машинного масла, а иногда запахом паленых волос, — здесь никогда до сегодняшнего дня, до того как он появился, не пахло мужчиной. Он принес запах пыли и грязи с открытых полей, запах пота и запах работы.