Анатолий Иванов - Вечный зов. Знаменитый роман в одном томе
— На что я решился? — произнес Иван. И только после этого дошел до него зловещий смысл Федоровых слов. — Да ты… Ты что городишь?! Придумал бы поумнее что…
— Разберемся, милок, — бросил Федор и, покачивая широкой спиной, ушел. И вот приехал Яков Алейников.
Иван долго и молча гладил вздрагивающую спину прильнувшей к нему Агаты.
— Будет, будет… Чего зря? Это ведь доказать надо. Прощай пока. — И сел в тележку.
Алейников тоже направился к дрожкам, милиционер, сидевший за кучера, подобрал вожжи.
— Постойте-ка… — И, раздвигая ветки, из-под куста поднялся неуклюжий парень-толстяк Аркашка Молчанов, по прозвищу Молчун.
В Михайловке не было человека диковиннее, чем этот. За свою почти тридцатилетнюю жизнь он вряд ли произнес несколько сот слов. Годами иногда не слышал никто его голоса. На людях он бывал часто, хотя обычно сидел или стоял где-нибудь в сторонке, слушал, о чем гомонит народ, поглядывал с любопытством вокруг из-под своего спутанного тяжелого чуба. Но молчал, как камень, и на его красивом, монголистом лице не отражалось абсолютно ничего.
— Слушай, Аркашка, ты немой, что ли? — спрашивали его иногда.
Обычно Аркадий ничего не отвечал на такие расспросы. Но, случалось, все же разжимал губы:
— Почто же? Нет.
— Так чего все молчишь-то?
— А об чем мне говорить?
И умолкал намертво снова на год, на два.
Аркадий был работящ, тих, добродушен и обладал чудовищной силой. Пяти-пудовый куль с пшеницей он шутя забрасывал на бричку одной рукой, взявшись за рога, легко валил наземь любого быка. Его силу особенно почему-то чуяли лошади, при его появлении оседали на задние ноги, беспокойно стригли ушами, хотя к животным, как и к людям, он никогда не проявлял злобы или насилия.
Жил он в просторном, светлом доме, построенном недавно в одиночку, с престарелой, глуховатой матерью, выполнял по дому все женские работы. На советы мужиков жениться отмалчивался по обыкновению, но один раз сказал:
— Они боятся. Какую ни попробуешь обнять — хрустят. Со стекла они, должно, все бабы, сделаны.
Девки действительно боялись этого парня, хотя, зная безобидный Аркашкин нрав, то и дело со жгучим любопытством вертелись у него на глазах.
Едва раздался Аркашкин голос, все умолкли. Аркадий прошел вразвалку мимо притихших колхозников и сел на дрожки рядом с Иваном.
— Так… И далеко тебя прокатить? — Алейников снял фуражку, вытер мокрый лоб.
— До милиции, — сплюнул Молчанов на траву.
— Это можно. А в чем покаяться хочешь?
— В ту ночь, когда кони потерялись, я на рассвете к Громотухе ходил. Переметы проверить. Матерь прихворнула, ухи попросила, — не спеша проговорил Аркадий и умолк.
Все терпеливо ждали, что он скажет дальше. А он и не собирался вроде больше говорить.
— Все? Выкидываешь тут фортели… Слазь к чертовой матери!
— Я иду, гляжу — Кирьян тех коней ловит. Инютин-то… Ночью, значит. Еще серо на небе, а он уж ловит коней. Скакнул на одного, другого в поводу держит. Поехал.
— Ну?! — раздраженно воскликнул Алейников.
— Иди ты… Что орешь? — обиделся Молчанов и, нахохлившись, отвернулся.
— Ты, Алейников, дай ему высказаться. Не торопи.
— Это ить чудо голимое — Аркашка Молчун беседывает! — закрутился Евсей Галаншин. — Ты давай, Аркашенька, закручивай свое ораторство… Так, поехал Кирьян. А куда?
— К Звенигоре поехал! — со злостью, которой никто не ожидал, почти крикнул вдруг Молчанов. — Я проверил переметы, обратно иду. И Кирьян с пригорка спускается. Пехом идет, уздечками в руках побрякивает.
— Куда же он коней отвел? — спросил Петрован Головлев.
— И мне тоже любопытственно стало. Кирьян протопал в деревню, меня не заметил. Я взошел на пригорок, глянул — недалече цыганский табор стоит, костры сквозь туман мигают…
Несколько мгновений люди стояли вокруг не шелохнувшись. Иван сидел рядом с Молчановым, опустив голову. Он даже будто и не слушал, о чем рассказывает тяжелый на язык Аркадий.
Первым нарушил тишину Головлев Петрован:
— Постойте, мужики… Так оно что же получается?
— Цыганишкам, значит, коней сплавил? Кирьян-то?
— Люди, люди! — врезалась сбоку в толпу Агата. — Ей-богу, Иван не виноват! Да разве ж он могет на такое…
— Помолчи, Агата…
— А разобраться надо…
— Что ж ты, Молчун проклятый, раньше никому не обмолвился?..
Поднялся шум, гвалт.
— Тих-хо-о!! — заорал Алейников, размахивая фуражкой. И повернулся к Молчанову: — Значит, свидетельские показания хочешь дать? Что ж, поедем…
Сытый мерин поволок дрожки через луг на дорогу. Агата сделала вслед пару шагов, надломилась полнеющим уже станом, осела в траву. Плечи ее крупно затряслись. Колхозники растерянно стояли вокруг, будто все были в чем-то виноваты. В прозрачно-синем небе по-прежнему густо толкались жаворонки, обливая землю радостным звоном…
Аркадий Молчанов вернулся на следующий день. Он пришел под вечер, снял запыленную одежду, умылся и жадно начал хлебать окрошку с луком. Мать беспрерывно подливала ему в чашку.
— Чего там с Иваном? — заскочил в дом сын председателя Максим Назаров. — Разобрались?
— Разбираются.
И больше Максим не мог вытянуть из него ни слова.
Потом Молчанова еще несколько раз вызывали в район. Туда увозили, оттуда он неизменно возвращался пешком, на расспросы не отвечал, только хмурился все сильнее и сильнее.
Таскали раза три в район и Кирьяна Инютина, раз вызвали Федора Савельева. Кирьян возвращался всегда в подпитии, любопытствующим, как и Молчанов, не отвечал, только, скривив рот, произносил всегда одну и ту же фразу:
— Ништо, переворот ему в дыхало. И Аркашке вашему тоже. Честного человека не обгадить, как птице могильный крест.
И Федор после поездки был немногословен.
— Дал бог мне братца… — только и произнес он.
В конце августа тридцать пятого года Ивана осудили на шесть лет. Федор встретил это известие молчком, только усами нервно подергал. Кирьян Инютин напился и вечером зверски избил жену.
Колхозники не знали, что и думать.
— Дык что же ты, чурбак безголосый, болтал, что видел, будто Кирьян цыганам свел лошадей? — кинулись некоторые к Молчанову. — Разве б безвинного засудили?
— Приснилось, должно, а он и заголосил спросонья.
— А идите все вы к… — впервые в жизни тяжело и матерно выругался Молчанов. И замкнулся совсем, наглухо, намертво.
В тот же вечер Панкрат Назаров сидел в халупке Ивана у приоткрытой двери, яростно садил папиросу за папиросой, тер щетинистый подбородок. Под его закаменевшей ладонью щетина громко трещала, будто ее лизало жаркое пламя. Агата, сухая и деревянная, сидела у окна, пустыми глазами глядела на плавающую за стеклом темень.
— Не верю я, Агата, в такую Иванову подлость, — сказал Панкрат, шумно вздыхая. — А с другого боку — зазря-то, поди, человека в тюрьме гноить не положено.
Он еще выкурил одну папиросу и встал.
— А тебе так, баба, скажу: Иван Иваном, а ты тоже человек. На людей серчать нечего. Отворотишься ежели от людей теперь — погибнешь. А мы что ж, Ивана будем пока отдельно считать, тебя с детями — отдельно. А там и видно будет. Время — оно все разъяснит, до полной ясности…
Федор Савельев и Кирьян Инютин после этого еще немного пожили в Михайловке. А ранним летом тридцать шестого года оба уволились с работы и уехали в Шантару.
После ареста и осуждения Ивана никакой перемены в отношении михайловских жителей к Кирьяну и Федору вроде бы не обозначилось. С ними и раньше никто тесно не сходился, и теперь никто особой дружбы не завязывал.
Но Федор все явственнее ощущал холодок отчуждения, при встречах с ним люди как-то неловко прятали глаза, а миновав, оборачивались. Федор всей спиной чувствовал эти неприятные взгляды, сжимался, втягивал в плечи голову.
Анна испытывала, видно, то же самое, большие светло-серые глаза ее, в которых можно было когда-то утонуть, делались все мельче, пустели, как степь к концу сентября. Стройная, высокая, имевшая уже троих детей, но все еще хранившая девичью легкость, она сразу как-то обмякла, потяжелела. Когда дома никого не было, частенько присаживалась к окну, грузно опустив на колени маленькие, горячие руки, подолгу смотрела на облитые синью утесы Звенигоры, каменела в какой-то угарной нескончаемой думе. Потом неожиданно вздрагивала, вздымалась ее грудь, начинало биться там что-то живое и яростное. Она клала на грудь руку, успокаивалась и продолжала тупо, не моргая, глядеть в окно.
Нередко в таком положении заставал ее Федор, но ничего не говорил. Только подергивал кончиком уса. Она вздыхала, поднималась, выдергивала из головы костяную гребенку. Светло-русые волосы холодными волнами скатывались на плечи. Анна расчесывала их, снова большим узлом собирала на затылке и, сбросив окончательно забытье, принималась за домашность.