Барбара Квик - Девственницы Вивальди
Даже уравновешенная Джульетта — и та в сердцах заметила, что мне надо последить за своим тоном. Обиднее всего, что она была права: я злилась, потому что давно пора было перетянуть смычок, а я не могла никому, кроме Вивальди, доверить такое ответственное и срочное дело.
Клаудия, обычно безмятежная, тоже была чем-то встревожена или расстроена. Я наблюдала, как она ковыряет в тарелке во время трапезы, едва ли отправляя в рот хоть кусок. Несколько девчонок, из тех, что потолще, разыгрывали меж собой право сидеть рядом с Клаудией за обедом и подчищать за ней остатки. А она все худела, в прелестных голубых глазах поселилось какое-то загнанное выражение. Клаудия неотступно дежурила у окон, бросая наружу беспокойные взгляды, — и она перестала спать в одной постели со мной. Она говорила, что это от перемены погоды, дескать, ей среди ночи становится невыносимо жарко, когда мы спим под одним одеялом.
Она также изъявила желание заниматься вокалом — но я-то знала, что это только повод добраться до большого зеркала в учебном классе. Если объявляли, что в parlatòrio ждет посетитель, то с ее лица мигом сходил румянец. Однажды за ужином, когда кто-то обмолвился, будто Скарлатти покидает Венецию и возвращается в Рим, Клаудия не удержалась и вскрикнула. Повисло молчание. Никто не произнес ни слова, даже прислуживающие монахини. Вскоре все как ни в чем не бывало принялись за еду — все, кроме Клаудии.
Перед сном, когда Клаудия расчесывалась, стоя у окна, я подошла к ней и предложила:
— Давай я.
У Клаудии были густые, медового оттенка волосы ниже пояса длиной. Ей позволяли не подстригать их, что было предметом зависти всего coro.
Я начала ее расчесывать, а Клаудия закрыла глаза, и я заметила, как из-под ресниц у нее катятся слезы.
— И это после всех прекрасных заверений! — наконец выдавила она. — Никогда больше не поверю ни одному Italiano. Немец бы не бросался такими словами зазря.
— Но, Клаудия, — нашлась я, — ты же сама первая говорила мне, что все мужчины, из какой бы страны они ни были, расточают слова в угоду своему… Как, бишь, ты это называла?
— Никак не называла. Но ты права: насколько же труднее самой следовать собственному совету в таких делах!
Она повернула меня и принялась за мою шевелюру, подстриженную по плечи, как того требовали приютские правила. Одно из редчайших в мире удовольствий — когда кто-нибудь расчесывает тебе волосы, поэтому вскоре всякие мысли улетучились у меня из головы, и я полностью предалась наслаждению.
— Сегодня что-то прохладно, — закончив, будто невзначай обронила Клаудия.
Я кивнула и улыбнулась: впервые за долгое время она обращалась ко мне как к подруге.
В ту ночь мы без дальнейших разговоров легли в одну постель, и, кажется, я уснула, едва почувствовав, как Клаудия примостилась у меня за спиной.
Когда в окно поплыла мелодия, врезавшись в мои сны, я поначалу решила, что это мне снится. Но Клаудия зашевелилась, и стало ясно, что она тоже слышит музыку.
Я с трудом разлепила веки. Небосклон был окрашен в зеленоватые тона и прочерчен розовыми полосами — такое можно увидеть ранней весной на восходе солнца. Я различила звук трех flàuti dólci42 — тенора, альта и сопрано, вкупе с единственным мужским голосом; удивительно богатый и сильный, он разливался над каналом.
Мы все повылезали из постелей и, протирая глаза, уставились в окно, на гондолу, убранную пунцовыми розами. На носу, запрокинув голову и словно раскрыв объятия, стоял Скарлатти и выводил баркаролу.
Когда matinade43 была закончена, он поцеловал кончики пальцев и простер руки к нашему окну, где в самом центре стояла Клаудия — мы потеснились, чтобы ее было лучше видно.
— Вряд ли немец способен на такое, — осмелилась заметить я, провожая взглядом удаляющуюся гондолу, которая уже едва вырисовывалась в лучах восходящего солнца.
После той утренней серенады Клаудия вновь начала есть и даже не стала перечить родителям, написавшим, что они уже подыскали ей жениха и внесли первый взнос в счет приданого.
— Это потому, что ему придется ждать, — всего-то и заметила она. — Ему надо ждать, пока мне исполнится семнадцать.
В первый теплый день после той памятной зимы настоятельница за ужином вдруг встала и объявила нам, что всех figlie di coro скоро ждет развлечение. Его превосходительство Андреа Фоскарини, глава этого благородного семейства и нашего правления, пожаловал нам средства на оплату поездки на остров Торчелло.
Мы стали подбрасывать в воздух салфетки в знак радости, зная, что галдеж грозит отменой обещанного развлечения.
Перед отходом ко сну донна Эмануэла велела нам пропеть вечерние молитвы с особенной благостью, поскольку, если обнаружится хоть малейшая опасность попасть под дождь, поездка будет отложена.
В тот вечер наше пение растрогало бы самого бесчувственного венецианца, случись он под окнами приюта. Марьетта в особенности, заодно причесываясь, пела с такой силой и чистотой, что я невольно ждала аплодисментов, когда ее последнее «аминь» повисло в воздухе, мерцая, словно дождевая взвесь, пронизанная солнечными лучами.
Я лежала в постели и думала — такое часто бывало ночами — о Франце Хорнеке. Целый месяц миновал с тех пор, как его губы прижались к моим. Я накрывалась с головой и под одеялом вновь и вновь находила то место — легчайшее прикосновение к нему пробуждало воспоминания о его поцелуях.
День выдался ясный. Одна за другой мы просыпались и усаживались в своих кроватях. Джульетта, которую обычно по утрам было не добудиться, первая подскочила к восточному окну, выходящему на Рио делла Пьета. В ее каштановых локонах играло солнце.
Неожиданно Марьетта дернулась, словно кто-то крикнул «пожар!» ей прямо в ухо. «О, Dio!» — простонала она, сбросила одеяло и, босая, выбежала за дверь.
— Куда это она? — поинтересовалась у меня Бернардина.
Я совершенно чистосердечно призналась, что понятия об этом не имею, утаив догадку, что Марьетта посылает кому-то записку через Маттео. Кому и зачем — это мне было неведомо. Вернувшись, она с мрачным вызовом встречала любопытные взгляды соседок, и я заметила, что Марьетта особенно тщательно совершает утренний туалет. Более всего нас позабавило, что она еще долго подмывалась, когда все остальные уже перестали плескаться.
Мы надели старенькие, но свежевыстиранные красные платья и принялись нащипывать щеки и кусать губы, чтобы прилив крови прогнал с наших лиц зимнюю бледность. Многие старались накинуть на голову покрывало так, чтобы из-под него выбивались хотя бы кончики локонов. Нам всем было прекрасно известно, что, пока мы будем проплывать по городским каналам в царственной гондоле Фоскарини, держа путь на север, к Торчелло, на нас будет глазеть вся Венеция. Каждая из нас надеялась, что и он, тот единственный, тоже придет посмотреть.
΅΅΅΅ * ΅΅΅΅В лето Господне 1709
«Милая матушка!
Ты, вероятно, думаешь, что все свое время я провожу в карцере. Это вовсе не так. Просто только здесь я имею возможность — правда, принудительную — писать тебе.
Но, по принуждению или иначе, я делаю это с радостью. Пусть наша беседа — лишь самообман, я довольствуюсь и этим. Я могу рассказывать тебе то, что не решилась бы доверить никому другому, и, может быть, даже более, чем если бы ты во плоти была рядом со мной. Мои послания приносят мне лучшее утешение, чем молитва, и очищение столь сладостное, какое бывает только после исповеди.
Два дня тому назад к приюту пристала одна из вместительных гондол из дома Фоскарини, чтобы отвезти нас на остров Торчелло, где мы должны были провести целый день и, как оказалось, почти весь вечер.
Когда мы в наших платьях плыли в ней, казалось, что по воде вьется красная ленточка — сначала по Большому каналу, а потом все дальше к северу от города, скользит между палаццо и под мостами, на которых толпились зеваки, желающие послушать наше пение. Нисколько не сомневаюсь, что большинству скопившихся там юношей и мужчин хотелось заодно хотя бы мельком глянуть на наши лица. Они нам аплодировали. Они выкрикивали наши имена. Они бросали нам цветы, а кое-кто — и монетки, золотые и серебряные. Сбоку к гондоле пристроилась лодка, полная гологрудых куртизанок. Они махали нам и весело кричали. „Я тоже была в Пьете!“, — признавалась одна, а другая добавляла, нежно улыбаясь: „У меня там дочурка!“ Я пристально всматривалась в их лица, но жрицы любви никого в особенности не выделяли.
Когда мы проплывали под Железным мостом, то увидели нашу портниху Ревекку, которая сверху махала нам. Напрасно я выглядывала подле нее помощника Сильвио, бывшего моим соучеником и добрым приятелем до того, как меня выбрали в coro. Немало и других евреев из гетто собралось посмотреть и послушать нас.