Жиль Леруа - Alabama Song
Прозрачный корсаж черного крепового платья Тал покрыт рядами маленьких обточенных камешков, это, конечно, гагаты; на ее шее они смотрятся почти как черные бриллианты. (Минни заявила сегодня утром: «Ты ведешь себя несерьезно, дочь моя, собираясь встретить подругу в рваных чулках, старых туфлях и этом бесформенном мешке, который ты называешь юбкой! Хотя бы посети парикмахера».) Я гляжу на свои худые ляжки, виднеющиеся из-под слишком просторной шотландской юбки. На эти высохшие руки, покрасневшие от скипидара и уайт-спирита: на обкусанные до основания ногти. Руки, которых почти не стало от постоянных переживаний, мудро сложены на коленях. На мои некрасивые ноги натянуты вязаные носки старой девы. Я сумасшедшая. Если бы кто только знал насколько.
У меня, на моей опять строящейся Пятой авеню, нет времени выпить чаю надо завезти планинг для записей обычных дел итак, на Пятой авеню я загружу в автомобиль красные деревья и полотна может быть, в День Независимости я положу туда и белую триумфальную арку что-то типа этого нелепую, которая там ни к чему тебя там нет Кто эта блестящая женщина, издевающаяся надо мной я могла бы и ее нарисовать но как передать ее пропитой и прокуренный голос словно она говорит в воду, и на холсте не передать запахи Оставьте меня одну Я закрою за вами.
Но звезда поудобнее усаживается в скрипящем кресле и постукивает пяткой по полу.
— Outlandish[24] — пишут обо мне газеты, даже самые почтенные. Outspoken. Outrageous[25].
Таллула смеется:
— В общем, я — out[26]. Никто не хочет иметь со мной дело, только этот новенький, Хичкок, сказал моему агенту, что не прочь снять меня в очередном тупом фильме. И знаешь что? Я всегда смотрела в камеру враждебно. Воспринимала ее как агрессора, который обнажает тебя, а потом расчленяет. Черный глаз, подобный зеркалу без слоя амальгамы.
Тал втягивает вечерний воздух, ее дрожащие ноздри ищут аромат, которого в нем нет, — запах нашего детства, его-то наши разрушенные тела не могут больше различать. К уголку ее губ прилипла муха — она не чувствует ее, поскольку ее губы обильно накрашены, — я бы сказала, агрессивно, густо и липко. Как можно нарисовать такое лицо, глаза, губы, щеки? Из сандалий с задниками торчат большие пальцы с фиолетовыми ногтями, похожие на пальцы той амазонской обезьяны из зоологического сада Оук-парк, просовывавшей между прутьями клетки свою морщинистую черную лапу безучастным посетителям, которые отказывались ее пожимать. Я часто представляю ее. Мы общаемся, я и она. Я говорю, она слушает, ее большие круглые глаза становятся еще больше. Иногда тыльной стороной ладони она гладит меня по щеке.
— Ты не употребляешь алкоголь? — спрашивает Тал, наливая себе остатки джина из бутылки. Есть одна интересная особенность, связанная с ее манерой пить: накрашенные губы Тал оттопыриваются вниз, и на лице ее появляется гримаса отвращения. Отвращения к чему? К выпивке? К боли, которую она испытывает? Или это выражение скуки? На нее наводит тоску наша блеклая беседа? Скучно быть в Монтгомери похожей на всех остальных? Соскучилась по театральной среде?
— Лучше не стоит. Поищу содовую. Хочешь, я попрошу Минни тебе тоже принести?
Я чувствую затылком взгляд матушки, которая наблюдает за нами со второго этажа.
— Ты больше не пьешь, нигде не появляешься, не дышишь…
— Я все еще замужем.
— И стала посмешищем для всей страны. Проснись.
— Скотт заботится обо мне. Он постоянно работает, чтобы обеспечивать семью.
— И эту пероксидную бабу. Я встретила их вчера в машине на Малхолланд Драйв. Он опух, ужасно сдал, я даже его не узнала. Мой агент Петерсон сказал мне: «Гляди-ка, вот самый красивый неудачник в Голливуде». Все его сценарии выбрасываются в мусорную корзину. Скоро он окажется на мели. За рулем сидела эта платиновая баба.
— Надеюсь, я смогу продать свои картины. Один торговец живописью из Атланты заинтересовался ими. И одна нью-йоркская галерея… может быть… Надеюсь, смогу поправить дела. Кто знает? Наши дела.
— Так моя тетя Мэри сказала правду? Ты становишься святой?
Мы бесстыдно засмеялись, нас просто распирало от смеха. Плетеные кресла готовы были сломаться под нами. Я вспомнила, что так мы смеялись, еще будучи двумя самыми раскованными девушками в округе, самыми нерелигиозными. Наш смех, последний раз прозвучавший вместе, был как одиннадцатая и двенадцатая египетские казни.
— Я могу тебе доверить тайну? С тех пор как я стала говорить о Боге, они находят меня не столь сумасшедшей. «Она на правильном пути», — успокаивают они матушку. Врачи упоминают имя Божье, называя им мою голгофу, для них это как чудо — еще никогда я не была так близко от выздоровления.
Таллула с любопытством смотрит на меня и говорит снисходительно:
— Я уже давно это поняла и так делаю. Достаточно ходить по воскресеньям в англиканскую церковь, стоять там и смотреть на все эти склоненные головы, от покачивания которых засыпаешь. Призови на помощь Имя Господа, и все счастливы и довольны. Тридцать фургонов помешанных. Религия — это вопрос публичной святости. С этим не шутят.
Прежде чем уехать, Тал под предлогом необходимости подкраситься заходит в мое бунгало. Разглядывает картину на мольберте — так долго, что мне почти неловко, — я наложила всего три-четыре мазка красным и коричневым: там не было абсолютно ничего, что привлекло бы столько внимания.
— Я хочу этого, — говорит она. — Я даже буду настаивать.
— На чем настаивать?
— Чтобы ты вышла замуж за моего кузена. Он действительно тебя любит. А ты могла бы в конце концов тоже полюбить его. Я не шучу. Он умный, порядочный. Он всем нравится. Если он выберет ту дорогу, которую сулит ему отец, и будет идти по ней не спеша, то однажды проснется в Белом доме. Представляешь? Первая леди страны!.. Ты вполне можешь стать ей.
— Я и так жена самого великого писателя этой страны.
Тал бросила на гравий дорожки окурок с кроваво-красным кончиком.
— Ты была ей, дорогая. И он был самым великим писателем год или два. Сегодня имя Фицджеральда уже не появляется в заголовках газет. Не знала? О, сожалею… какая же я глупая, dahling[27].
Из туфли, затушившей окурок, опять высовывается фиолетовый ноготь. Мне кажется, я так и вижу, как он съеживается. И пахнет жженой костью.
* * *Когда я обвинила мужа в связи с Льюисом, Скотт быстро придумал выход, заявив в ответ, что я всегда была лесбиянкой. У него не имелось никаких доказательств, но никто их и не спрашивал, все ему и так поверили. Однажды он сказал Льюису что я спала с Любовью Егоровой. Обладая мерзкой интуицией гомосексуалиста, Льюис угадал в жалобах Скотта долю истины: я была влюблена в Егорову и тайком называла ее Love. Но у меня никогда не было с ней сексуального контакта. Я просто хотела быть рядом с этой женщиной, находиться в кильватере ее жестов, в сиянии ее света.
Подозреваю, что Таллула, как и я, создавала видимость распущенности, чтобы вызвать шум вокруг своего имени: потому что, если верить написанному, она спала со всем, что только движется, причем сделала это достоянием многочисленных фотовспышек. На этом наше сходство заканчивается: я не актриса, и мне нужно заботиться о дочери.
Тем утром я проснулась радостная: Минни поинтересовалась, неужели я продала одну из моих картин и что вообще случилось, я ответила:
— Нет, мама, но отныне я могу немного лучше защитить себя.
Я позвонила Максвеллу и попросила его связаться с адвокатами Льюиса: в следующий раз, когда он начнет клеветать на меня, я отвечу ему с помощью правосудия. Он даже не подозревает, что я, бедная алабамская дурочка, дочь судьи, внучка сенатора и губернатора, могу защищаться. Что у меня есть свидетели моей порядочности. Большому лжецу придет конец. Адвокаты не ошиблись: г-н Льюис О’Коннор получил уведомление от своего издателя впредь больше никогда не произносить мое имя. «И никогда нигде не писать его?» — «Тем более, уважаемая мэм».
* * *Я узнала о том, как Таллула посетила свое родовое имение.
В полученной ей телеграмме сообщалось, что она получила роль в фильме того английского режиссера, которого знавала в Лондоне и который недавно приехал в Лос-Анджелес, Альфреда Хичкока.
— Я ничего не понимаю в этом толстом коротышке, в этом гении, — сказала она. — Он эксцентричен, ты ведь знаешь. Он выбирает на роли в своих фильмах актеров-гомосексуалистов и лесбиянок, уверяя, что в их взгляде есть что-то более интересное, двусмысленный блеск, напрямую соотносящийся с самой идеей кинематографа. Когда я встретила его в свое время в Лондоне, он снимал только этот живой фетиш, Айвора Новелло, известного сумасшедшего. Айвор исполнял шлягер, который крутили по радио: «We’ll gather lilacs»[28]. Вся Англия распевала тогда эту песенку. Решительно, наша развращенность не имеет границ.