Тамара Кандала - Эта сладкая голая сволочь
...невозможная Ниндзя моя, японочка древнерусская, казачка с еврейскими корнями... все переплелось в ней, чтобы с ума меня свести... отрешенностью и участием... чем отрешеннее смотрит, тем горячее участвует... понимает ли сама, что делает, или инстинкт за нее всю работу работает?.. работу, переходящую в «еть», в «уд», в сказания Гильгамешей каких-нибудь... Ариадна, плетущая нить в помощь Улиссу своему... женщина, спасающая меня от меня самого, отдающая себя и собой благословляющая...
...все мечтают о такой женщине, а у меня она есть...
...и опять уснул я...
...и опять проснулся...
– Ты чего это стихом заговорил, на манер древнерусский? Никак изгоя Сорочина начитался?
Я вздрогнул – имя мне не понравилось. Наверное, Сорокина, писателя модного. Его и вправду начитался накануне, с его опричниками оглашенными... вечно путает она все, Ева-девица... толкает меня в пучины огненные, беспросветные, расхристанные... погружаюсь я с удовольствием в сон живительный, отдохновенный, буль... буль... енный... енный...
...с утра, в фартучке моем на голое тело поднос на живот мне ставит – на нем кофе черный, по-турецки сваренный, сладкий-пресладкий, и хлеб поджаренный, с кусочками сыра соленого... и сама садится, скрестив ноженьки, на постель мою, на самый краешек... смотрит, смотрит на меня, как завороженная, а рука блудливо под поднос ползет – проверить, все ли на месте... а там не только на месте, но еще раза в три поболе, потолще, позабористее...
– Ой, ей-ей, – говорит, – писателишка! Поняла я теперь, чем вы пишете – не перо у вас, а бревно настоящее, даже жаль его на слова растрачивать. Ну-ка, натравим-ка его, свежевздыбленного, на мохнаточку! В пасти розовой сладковспененной доведем его до брожения. До брожения-извержения, синим пламенем сладкоогненным. И запустим его вертушкою в живот мой развороченный...
...и опять уснул я...
...и опять проснулся...
Продрал глаза окончательно. Поднос с недопитым кофе стоял на полу, Нина спала, посапывая, у меня на животе. Судя по всему, сон у меня, в его парадоксальной стадии, полностью смешался с действительностью. И разделить их не было никакой возможности. Да и надо ли?! Может, всегда так будет. Если это только сон, я готов никогда не просыпаться. Если действительность – никогда не спать.
Утром Нина вошла на кухню, где я готовил завтрак, свежая после душа, с влажными волосами, стоящими дыбом на макушке, в моей белой льняной пижаме, такой большой, что выглядела она в ней как карандаш в стакане. Андрогин во всеоружии свежемужской женственности.
Я обернулся к ней от плиты, где жарились овсяные оладьи, и подмигнул. Она подошла ко мне сзади, обняла за талию и поцеловала в затылок.
– Мужчина у плиты выглядит очень сексуально, – сказала она.
Потом села за стол, где ее ждал только что выжатый лимонный сок, разбавленный горячей водой с ложкой меда. Выпив залпом, она потянула носом воздух, принюхиваясь. Встала и вышла в гостиную.
Вернулась.
– Кота нужно немедленно кастрировать – он начал метить, – сказала она.
В этот момент наглое отродье, услышав, что о нем говорят, и почувствовав запах готовых оладий, вбежал на кухню.
– Урр-мя... – поприветствовал он нас, потягиваясь всем телом. Он задрал голову горгульи и принюхался, точно как Нина только что, и, встав на задние лапы, попытался вскарабкаться по знакомой ему пижаме вверх.
– Ну вот еще, я тебе не дерево. – Нина стряхнула кота с ноги и, нагнувшись, подхватила на руки.
Они поцеловались – она его в лоб; он ее, ласково и осторожно прикусив за нос.
Я в умилении наблюдал.
– Всю ночь бестия спит между нами, как будто на своем законном месте. Его даже наши объятия не беспокоят – он пережидает их как временное неудобство. Удивительная неделикатность, – сдвинула брови Нина.
– Это не неделикатность, это ревность. Я бы на его месте делал то же самое. Но теперь я понимаю, почему ты хочешь его кастрировать. Ни за что! Лучше уж меня! – сказал я твердо и поставил тарелку с оладьями и чайник с только что заваренным «Марко Поло»[6] на стол.
Она посмотрела на меня оценивающе, через стол.
– Ты хотя бы углы не метишь, – констатировала она.
– Могу начать в любую минуту. Из солидарности.
Нина положила себе на тарелку оладью, а сверху, горкой, полную ложку земляничного джема. Отправив сооружение в рот, с наслаждением принялась жевать, запивая чаем.
Я любовался Ниной как произведением искусства. Удивительное дело, другая на ее месте наверняка бы меня раздражала. А в ней даже в такой прозаический момент усматривалась царская отстраненность, которую я ценил в женщинах – Princesse lointaine. Как ей, Принцессе Грезе, там? В столице нашей Родины, на «Метрополе»? «Откуда вы, девушка?» «С „Метрополя“. Святая истинная правда, по Розенталю проверенная – с... Муаровая моя, из бизешных кусочков-сколочков сложенная.
– Не ешь много сладкого – растолстеешь, – сказал я на всякий случай моей принцессе.
Нина ухмыльнулась.
– Не завидуй, – сказала она, принимаясь за следующую порцию.
На самом деле я ей ужасно завидовал. Мне приходилось следить за каждым килограммом, чтобы не отрастить живот и не позволить усохнуть младшему брату. Нина же могла есть сколько угодно, на ее теле это не отражалось. Правда, и не есть она могла сутками. Прихлебывала весь день зеленую японскую бурду, называемую чаем, и была довольна.
...и необходима мне как воздух... есть организмы, для которых кислород – смертельный враг... как вода – единственный элемент, без которого не может жить ни один живой организм... а ее тягучесть и поверхностное напряжение – это просто про мою черепашку Ниндзю...
– Ты кричишь по ночам и называешь меня папой, – сказал я как бы между прочим.
– Не ври! – насторожилась она, прищурив припухшие, цвета ореха глаза.
– Не вру. Мне неприятно, что ты и во сне подчеркиваешь нашу разницу в возрасте.
– Что есть, то и подчеркиваю, – ответила она беспощадно. – А ты, между прочим, сегодня во сне древнерусской вязью разговаривал. И все уговаривал меня снять фартучек.
– Модной литературы начитался, – смутился я. – Ты же знаешь, какой я впечатлительный...
– Знаю, – согласилась она и, вздохнув, посмотрела на часы. – Мне пора. Адониса забираю. Ты не решишься. А сделать надо – я как врач говорю. Если затянуть, и кастрация не поможет. У меня сегодня операционный день, – сказала она тоном, не терпящим возражений. – Приедешь за своим ненаглядным часов в пять.
Ниндзя ушла. А я поплелся наверх, в кабинет-скворечник, к компьютеру, к своим профессиональным обязанностям.
Но, прежде чем приступить, я, как всегда, подошел к зеркалу пококетничать с самим собой – прочесть вслух «молитву самозванца».
– Перед вами графоман действующий, как подвид графомана импотентствующего, – сказал я отражению. – И тот факт, что он так себя называет, самого факта графоманства не исключает. И еще... Безумствовать надо корректно, даже на бумаге (которая, несмотря на распространенное мнение, далеко не все стерпит). Иначе безумство, в котором подразумевается наличие пассионарного благородства, превратится в бытовое хамство.
Больше всего в игре в писательство я боялся, что кому-нибудь вздумается воспринимать меня всерьез. Чем сомнительнее фокусы провинциального мага, чем примитивнее шаманские штучки самозванца, тем больше он боится разоблачения.
Но, с другой стороны, писательство – игра в Бога. Любой пишущий чувствует себя более или менее приобщенным. Отсюда такое количество графоманов. И то, что тебя печатают, а тем более что твои книги пользуются спросом, только усугубляет ситуацию.
Поэтому просьба – не обольщаться.
Я к творческой интеллигенции не отношусь – та все время рефлексирует, размышляет о жизни и смерти, чем обрекает себя, заслуженно, на сплошные несчастья. У меня же цель – как можно меньше думать и как можно больше наслаждаться жизнью. «Уныние – грех» – это по Библии. «Единственное наше спасение от горестного состояния есть развлечение, но развлечение и есть самое горестное наше состояние» – это уже по Паскалю. Так где же, спрашивается, выход? «Выход – в отсутствии такового», – это уже я.
Важно, как говорят французы, assumer[7] самого себя. И конечно, верить, что однажды напишешь настоящую книгу, в которой каждая фраза будет иметь смысл, подсмысл и не-смысл, не противореча при этом ничему и доказывая нечто, в принципе недоказуемое. Сюжет этой книги не будет только слугой смысла, подсмысла и не-смысла. Он сам по себе явится шедевром. А книга целиком превратит читателя в персонажа и создателя произведения. Это творение докажет окололитературной шелупони, что СТИЛЬ существует. Разумеется, все это напишется изящно, иронично и трагично одновременно. И заставит мир содрогнуться. Не важно, от ужаса, восхищения или икоты.
И я, перефразируя классика, смогу с полным основанием сказать «верьте мне», а не «веруйте в меня».