Евгений Гагарин - Возвращение корнета. Поездка на святки
Когда он пришел, кончалась обедня. Священник, высокий старик с седой узкой по-библейски вьющейся бородой, произносил проповедь; слова его сухо звучали в морозном воздухе. Он говорил, подняв крест, чуть подаваясь вперед, от губ его шел пар. «Ведь он наш Отец! — страстно восклицал священник. — Наш родной Отец! Он нас всех любит и жалеет!». В его словах звучало что-то убеждающее, хватающее за сердце; сзади — Подберезкин встал в переднем ряду — послышалось всхлипывание, и невольно оглянувшись, он увидел, что половина баб плачет. Плакали они чисто по-русски, неловко, как дети, утирая глаза ладонью, концом своих шалей, и было во всем их виде — в этих столь знакомых русских бабах — что-то жалкое и до боли свое. Стоят они рядами, как и прежде в церквах, крестятся и кланяются все разом, высоко закидывая руки при кресте, кланяются низко сгибаясь, шурша одеждой при движении. Молодые девки смотрят испуганно, потрясенно, не умеют по-настоящему креститься, движения их неуверенны, неловки, будто они еще стыдятся их. И когда, после проповеди, священник, поцеловав крест, запел «во Иордане крещахуся Тебе, Господи», то поют с ним вначале одни старики, потом нестройно подхватывают бабы, а после все поют уже ладно, громко, уверенно вставляя слова. «Так не забыли же они о Боге, не отступили от Него, — взволнованно подумал Подберезкин, — а носили Его, тая все эти годы в сердце, как один единственный огонь спасенья, как свечу на ветру в Великий Четверг». Когда все подошли ко кресту, священник, отступя несколько назад, спросил громко:
— Дети у всех крещены?
И в ответ раздается негромко, неуверенно, вразброд:
— Некрещеные… Где было крестить… некрещеные.
Подберезкин содрогнулся. Как это было странно, что Россия — христианская страна, богоносный народ — вновь после тысячи лет стала языческой!
— Святая Православная Церковь — продолжал священник, — разрешает пастырям крестить без купели, без омовения в воде, буде нет другой возможности. Буду свершать обряд Святого Крещения для отроков и отроковиц. Младенцев окрещу по домам.
И вот, чуть подталкивая сзади, одна за другой, подводят бабы своих детей — подростков с обнаженными головами, с испуганно восторженными глазами — под руку священника, и он кистью ставит им крест на лбу: «Крещается раб Божий имя рек», и трижды кропит водою.
Сияет над головой высокое ледяное небо без единого облака, холодно лучась, изгибаясь, простираются снежные поля, где-то невидимо переходя в светящуюся, будто парчевую, стену горизонта, неподвижны березы с аметистовыми стволами, все охваченные белым горением. А хор поет: «Явился еси днесь вселенной…». Всё это походит на какие-то древние времена; кажется Подберезкину, будто читал он об этом где-то, когда-то, видел эти черные избы, эти дали без краю, и народ, подходящий креститься, — точно присутствовал он при древнем крещении Руси.
IV
— Вечером нужно будет идти в офицерское казино, — сказал Подберезкину фон Эльзенберг, — познакомиться с господами офицерами. Сам фон Эльзенберг уже с полудня снова занялся туалетом: напомадился, надушился, приготовил новый мундир: в белой шелковой рубашке походил он, со своими девственно розовыми щеками, длинными белокурыми волосами, на сахарного немецкого херувимчика.
День был яркий, с одной стороны стекла отошли, и снаружи мимо окон часто ослепительно падал луч, сразу озаряя всё: и улицу, и желтую дорогу, и горницу, светлым весельем; от этого ли света или от недавней службы, но у корнета было необыкновенно легко и радостно на душе, словно был это обычный мирный день в деревне, во время какой-нибудь охоты; ничто не напоминало о войне. Переодеваясь и перекладывая бумаги из кармана в карман, он обронил что-то на пол и, подняв, увидел, к удивлению своему, что то была его собственная фотография офицером — молоденьким корнетом — во время гражданской войны, неизвестно как в кармане очутившаяся. Было забавно и чуть грустно смотреть теперь на длинного худого мальчишку с туго затянутой ремнем талией, в лихо, набекрень, посаженной фуражке с офицерской кокардой над до смешного мальчишеским лицом. Как он был молод тогда — совсем мальчишка, а считал ведь себя уже совершенно взрослым!.. Взгляд его перешел на зеркало, и он сравнил свое лицо теперь с тем, юным: кожа потемнела, потрескалась, мутные глаза, две глубокие складки, как скобки, замкнули рот, а на лбу вьются, как нити, морщины. Лицо — не старое, но на нем, как у многих русских офицеров, печать отчуждения, затаенности, нечто донкихотовское — он сказал бы. Однако, ни за что он не согласился бы быть на другой стороне; самое большое счастье его жизни составляло именно то, что он принадлежал к белым, что сражался в белой армии!
Когда вышли на улицу, уже смеркалось. На западе над кровавым закатом блестели, пронизывая небо, синие стальные облака, похожие на крылья огромных налетающих эскадрилий; на волнистых полях лежал розовый свет, и они пенились в нем, как вечернее море. На востоке же небо умерло, побледнело, было непостижимо далеко от земли, а между, как влага, застыла девственно-прозрачная зеленая сфера, и в ней неподвижно, как мумии, стояли деревья. Ближе была деревня — черные туловища домов с красными зрачками окон… Иногда, разрушая этот трансцендентный покой, взлетали откуда-то с востока ракеты, летели, извиваясь, как скорпионы с огненными хвостами, вдруг замирали и рассыпались голубым светом.
— Сегодня ночью они что-нибудь начнут, — сказал фон Эльзенберг. — Diese Burschen, drüben. Клянусь всеми святыми!
Говорил он точно таким же тоном, каким сам Подберезкин говаривал о подобных вещах в свои корнетские годы, желая казаться холодным и знающим, скрывая не то радостное, не то жуткое волнение.
Казино помещалось в бывшей избе-читальне, и корнет не без интереса вошел туда. Посредине висела под потолком большая керосиновая лампа, напоминая людскую в старом подберезкинском доме, на столе в углу горела вторая настольная лампа, в избе было светло, тепло, но уже сильно накурено. Когда они вошли, находилось там шесть человек. Подберезкину бросился больше всех в глаза совсем молодой лейтенант огромного роста, мешковатый белокурый тевтонец в круглых светлых роговых очках, из-под которых глядели чистые, наивно-вопрошающие глаза. Здороваясь с Подберезкиным, он доверчиво улыбнулся, радостно потрясая протянутую руку. Судя по фамилии, принадлежал он к самой первой немецкой знати; офицеры между собой звали его Паульхен. Другой, обративший на себя внимание Подберезкина, был старший лейтенант с красивым самодовольным лицом того особенного типа, который корнет считал характерным для нового времени и совершенно не переносил. Люди этого типа, по-видимому, часто принадлежали к партии и считали, что они всегда правы. Это был именно герой нашего времени: звали его Корнеманн. Раньше он состоял, как узнал после Подберезкин, в дипломатическом ведомстве, был атташе при какой-то миссии. С Подберезкиным он с первого же разу стал холоден, почти неприятен. Другие показались вначале незначительными. В углу тихо играло радио, передавали новую танцевальную музыку; офицеры сидели вокруг стола с вином, коньяком и едой. Когда они с фон Эльзенбергом вошли, говорил как раз Корнеманн:
— Только здесь, в нашем положении, можно вполне оценить, как тяжело было немецким солдатам в великую войну, — кроме почты, они никакого общения с родиной не имели. Представьте, что у нас нет радио!
«Но ведь солдаты других наций тоже не имели радио и были даже дальше от своей родины, — скажем канадцы, — почему же он говорит только о немецких солдатах?» — подумал недоуменно Подберезкин, но ничего не сказал. Разговор шел о России, и, как он скоро заметил, вели его две стороны: на одной был Корнеманн, балтиец, и под конец присоединился Эльзенберг, на другой — все остальные; особенно горячился один уже пожилой майор и Паульхен.
— Только радио еще соединяет нас с культурой и цивилизацией, — продолжал Корнеманн, — иначе можно в этой стране превратиться в дикаря. Вспомните французский поход, французских женщин. Как они нас встречали! А тут я уже давно прекратил думать о женщинах, ибо эти существа здесь («Marielchen», — сказал он. «Что это было за слово: Marielchen?»— подумал Подберезкин) убивают у вас всякую охоту. Дикий народ. Нет, я никогда не учил русского языка, хотя принадлежу к дипломатическому ведомству, и поход утвердил меня в моей уверенности. «Stoj, swolochi!» — bleib stehen, du Schweinehund! — «njet punemaju» — «verstehe nicht», «podaite malaka, jaiza und masla» — verkauft mir Milch, Eier und Butter, — mit diesen drei Sätzen kommt man überall durch. Genügt vollständig.
«Что он, меня сознательно оскорбить хочет? — подумал Подберезкин. Или же он считает меня за немца?».
— Ein paar Wochen genügen hier vollig, um wieder Sehnsucht zu bekommen nach Gegenden, in denen blütenweisse Betten, ungezieferfreie Wohnungen und anständige W.C's — Verzeihung! — selbstverständlich sind.
Он посмотрел победоносно вокруг. Какое у него пошлое лицо, типичный герой нашего времени!.. И как он уверен в своей правоте. Для того, чтобы считать себя всегда правым, нужно быть, по-видимому, глупым, — думал Подберезкин слушая.