Анджела Картер - Адские машины желания доктора Хоффмана
Очищенная от лицедейски изощренных фиоритур, история его оказалась весьма незатейливой. Он доставил партию зерна с полей на равнинах комиссионеру — маклеру, перепродающему в этом городе зерно. На договоре с фермером, прочесть который он, естественно, был не в силах, он поставил за себя крестик, и вот маклер заявляет ему, что доставить он подрядился на целые две тонны зерна больше, чем отгрузил на склад, и теперь наш брат Иинуи обязан возместить недостачу из собственного кармана. Что его вконец разорит. Слезы катились по его смуглым щекам. Весь он был такой толстый, старый, бедный — и в явном затруднении.
— Это легко уладить! — сказал Нао-Кураи. — С нами Кику, он умеет читать и писать.
От благоговейного страха глаза Иинуи округлились. Он церемонно поклонился мне и сделал пару льстивых замечаний на высокопарном, полном подчеркнутого уважения языке, которым они пользовались, когда хотели оказать честь чьему-то мастерству или красоте, поскольку у них в обычае было принижать себя друг перед другом. И вот мы втроем отправились к маклеру. По пути в зеркальных стеклах магазинов я лицезрел троих смуглых мужчин в просторной белой поношенной одежде, в обтрепанных соломенных шляпах, надвинутых на чуть раскосые глаза, с густыми черными усами, украшавшими верхнюю губу под строгими носами, самим разрезом ноздрей выражавшими презрение ко всем, кто на нас не похож. Я вполне мог сойти за старшего сына или младшего брата Нао-Кураи. И эта идея доставляла мне огромное удовольствие. Зерновой маклер оказался бледным, хитрым, но слабохарактерным типом. Стоило мне прервать поток его инвектив, заговорив на общепринятом языке, как он сразу же спасовал, а когда я потребовал, чтобы он показал контракты, шумные его протесты явились безошибочным доказательством, что рыльце у него в пушку. Я пригрозил, что обращусь в суд и подам иск на возмещение им десяти тысяч долларов в виде компенсации за клевету, наносящую вред репутации Иинуи. Бусинки пота выступили на землистом лбу маклера. К этому времени я уже проникся четко выраженным отвращением к блеклой коже и дряблым телам обитателей побережья, они выглядели комическими фигурами, ваянием которых из каши Мама вызывала иногда у придурковатой дочери хихиканье. Маклер предложил Иинуи пятьсот долларов в виде компенсации за «ошибку клерка», и когда я сообщил об этом Иинуи, и он, и Нао-Кураи посмотрели на меня так, будто я был волшебником. С немалой толикой прирожденной обходительности Иинуи принял эту сумму наличными, но, пока маклер отсчитывал банкноты, оба хозяина барж посовещались друг с другом, потом со мной, и, пока Иинуи прятал деньги в суму, притороченную изнутри к поясу, я имел удовольствие проинформировать торговца, что никто из речного народа отныне не будет иметь с ним никаких дел. А поскольку баржи оставались внутри страны единственным транспортным средством, уже он, а не его жертва оказался перед лицом полного разорения. Мы покинули его, корежимого приступом бессильной ярости.
Иинуи настоял, чтобы я забрал половину барыша; я бы так не поступил, не скажи мне Нао-Кураи, что иначе я глубоко Иинуи обижу. Потом мы отправились в бар, обслуживающий индейцев, и хорошенько приложились к бренди, и все это время они столь безбожно льстили мне, что в конце концов мне стало стыдно. Учтите, что, несмотря на всю свою смекалку и природный светлый ум, Нао-Кураи не мог похвастаться особыми успехами в обучении. С одной стороны, слишком уж он был стар для первоклассника. Слишком много лет его пальцы тянули снасти и перетаскивали мешки, и теперь, заскорузлые и одеревеневшие, они не обладали чувствительностью, необходимой для пользования карандашом. Ну а с другой стороны, его ум, который удерживал в себе схемы течений в каждой реке страны и помнил местоположение и причуды всех шлюзов и плотин на каждом из полутысячи каналов, его ум — баснословное вместилище, кладезь навыков быта на воде, народных обычаев и нравов, древней мифологии, ум этот, который мог молниеносно вычислить, сколько груза может снести баржа или сколько потребуется для этого угля, — этот битком набитый и замечательно функционирующий ум лишен уже был случайно оставшегося незагроможденным уголка, куда можно было бы загрузить латинский алфавит. А кроме того, думал он не по прямым линиям, он думал искусными и замысловато переплетенными друг с другом кругами.
В его представлении определенные противоположности — свет и тьма, рождение и смерть, — хотя и непреложные, существовали, тесно сцепившись. Устно он мог в мгновение ока постичь самые изощренные концепции, но соподчинить друг другу руку и глаз, чтобы образовать простейшую линейную последовательность, ну, например такую, как «кошка сидит на лавке», он не мог. «Но Кику! — восклицал он. — Ведь кошка сидит тут, у тебя на коленях, и, хотя она не единственная на свете кошка, для меня именно она — сама сущность кошки». Сбивали его с толку даже сами очертания, формы букв. Он впадал в задумчивость по поводу их угловатости и раз за разом прочерчивал и перечерчивал их, тихонько хихикая от удовольствия, пока они не становились наконец некими курсивными абстракциями, красивыми сами по себе, но начисто лишенными лингвистического значения. Наши вечерние уроки превратились во взаимную пытку. Я понял, что он никогда не научится читать или писать. И его неудача лишь увеличивала степень его уважения ко мне. Мой успех в разбирательстве с маклером заставил его окончательно принять то решение, которое уже некоторое время вызревало, должно быть, у него в голове.
Мы наконец отделались от Иинуи и отправились за последними покупками, по-приятельски дыша друг на друга сквозь пышные усы отрыжкой коньячных паров. Я остановился, чтобы потратить часть своего новообретенного богатства на букет рябых георгинов для Мамы, а потом купил еще яркую шелковую косынку с изображением фиалок.
— Подарок для кого-то? — спросил Нао-Кураи с очаровательным испытующим тактом моего народа.
— Для Аои, — ответил я.
Через одну руку у него была перекинута связка кур, а в другой теснился целый овощной натюрморт, я же нес сыр, здоровенный кус масла, завернутый в солому, и корзинку с четырьмя дюжинами яиц. Однако ему удалось, ничего не уронив, схватить меня за руку.
— Тебе нравится моя Аои?
Мы стояли посреди рынка, и день еще только собирался клониться к вечеру. Цыганская девушка по-прежнему танцевала со своим медведем, а ее коробка для денег поблескивала теперь, как бочонок с сельдью, из-за накиданного туда серебра. Ирландец только что пустился в какую-то бесконечную жалобную балладу о мертвом Наполеоне, и в его брошенной на землю кепке виднелось несколько медяков. Я вспомнил город, оперный театр и музыку Моцарта. Музыкой Моцарта теперь для меня были голоса Мамы и Аои, и, вспомнив город, я с удовольствием сказал ему «до свидания». Выпитый бренди, подарок Иинуи и его любезные речи отогрели меня и настроили на сентиментальный лад. И ей-ей, с виду Нао-Кураи вполне мог быть моим отцом; и я уже полюбил его.
Речной народ не то развил, не то унаследовал весьма сложную семейную систему, которая в теории была матриархальной, хотя на практике все решения выпадали на долю отца. Отец — или, номинально, мать — принимал в качестве своего сына мужчину, за которого выходила замуж его старшая дочь, а после его смерти зять наследовал баржу со всем на ней находящимся. Следовательно, Нао-Кураи предложил мне гораздо больше, чем невесту; он предложил мне дом, семью и будущее. Стоит мне убить Дезидерио и навсегда стать Кику, и никогда больше мне не придется ничего бояться. Мне не придется бояться ни одиночества, ни скуки, ни отсутствия любви. Моя жизнь будет течь как река, на которой я живу. Официально я стану одним из отщепенцев, но, поскольку я заключил с этими отщепенцами союз преданности, я больше не буду ютиться на окраинах жизни с утонченно иронической усмешкой на лице, тоскливо желая стать Марвеллом — или умереть. Мои глаза наполнились слезами. Я едва мог говорить.
— Да, — заикаясь, выдавил я. — Она нравится мне.
— Тогда она твоя, — сказал он с арабской прямотой, и, подчиняясь общему порыву, мы выронили все наши пакеты и обнялись.
Пока мы обнимались, девушка-цыганка, закончив фанданго, откинула назад голову, и через плечо Нао-Кураи я случайно бросил взгляд на ее лицо. На какую-то мимолетную, ускользающую долю секунды оно вдруг оказалось лицом прекрасного посла д-ра Хоффмана, и вся моя решимость разом улетучилась, ибо за этим лицом я был готов идти хоть на край света. Но она подняла руку, чтобы отереть со лба пот, и будто бы стерла лицо посла — оказалась заурядной, даже весьма уродливой цыганкой с широким плоским носом, крохотными глазками и золотыми монетами, свешивающимися из проколотых мочек ушей. Я понял, что глаза меня обманули, но все равно какая-то доля моего великолепия и эйфории улетучилась, и на баржу я вернулся более скромным и сдержанным, хотя Нао-Кураи и смеялся всю дорогу от чистой радости.