Елена Хаецкая - Синие стрекозы Вавилона
Покой и печаль сходили от этих слов на Марию и Марту. Так, омрачась, смотрели в окно. Молчали.
Потом Марта сказала:
— Благословен, должно быть, тот, на ком задержался его взгляд, пусть на миг.
Мария повернулась, встретилась с ней глазами.
— Ах, нет. Знала бы ты, как это страшно.
Прошло время, сели пить чай, задернув занавески. Говорили о том, о другом, а думали об одном: Белза лежит мертвый.
— Как ты думаешь, она отвезла его, наконец, в морг?
Марта пожала плечами.
— Откуда мне знать.
— Что же, он так и лежит в ее постели?
— Я не знаю, Маш. Может, так и лежит.
С силой Мария повторила, уточняя безжалостно:
— В вонючей асенефиной постели.
Встала, взялась за телефон. И прежде, чем разумная Марта успела ее остановить, набрала номер.
— Аснейт? Привет, это Мария. Слушай, египтянка, а прах-то где?
— Не доберешься, сука.
Наконец-то обе перестали притворяться. И так легко им стало.
— У тебя, что ли?
— Да.
— И что, еще не протух?
И самой страшно стало, когда такое вымолвили бесстыжие уста. А Асенефа и бровью не повела.
— Не протух.
— Нетлен лежит?
— Нетлен.
И трубку бросила.
Ах ты, сучка, и попка у тебя с кулачок, шершавая, вся в прыщах от сидения на конторских стульях.
Асенефа повернулась к мертвецу. А ведь и правда, подумалось ей, Белза лежит в постели вот уже четвертый день. Лежит как живой, и даже не пахнет от него. Будто спит. Даже муха — вон, под потолком бьется — и та на него не садится. Только окоченел Белза, а так — нетлен.
Вздохнула Асенефа и вновь за тяжкий труд взялась — молиться.
— ...И остави нам грехи наши... «Наши»... Что, чужие грехи тоже замаливать? Нет уж, господи, некогда мне за других колени протирать. Извини. Одних только моих наберется на целую книгу, потолще телефонного справочника «Желтые страницы».
Вот, к примеру. Я ненавижу любовниц моего мужа. Ненавижу. А за что? Мне-то лично что они сделали? Белза был таков, сам знаешь, господи, его на всех хватало. Ах, тяжкий грех — ненависть. Ведь ребенка тоже из-за этого извела. Не хотела, чтобы его бесстыжие зеленые зенки пялились на меня с невинного детского личика. Не хотела второго Белзы. Дитя извела. После этого никакое убийство грехом не покажется. А ты, господи, любить велел.
Смирение, сказано, страшная сила. И любовь — страшная сила. Она человека в бараний рог гнет, ты только сумей возлюбить его как следует.
Хорошо же, возлюблю! Я так вас возлюблю, суки, что передохнете у меня!..
— А ведь Актерке-то мы не позвонили, — спохватилась Марта. Вскочила, всегда готовая к действию.
— Актерка? — Мария сморщила носик. — С ней он и пробыл-то дня три, не больше, Она уж и забыла его поди.
Марта покачала головой. Взялась решительно за телефон.
— Он ее из такого говна вытащил... Забыла? Она бы по рукам пошла, либо от голода бы подохла...
— Вытащил, как же. Жизнь девушке спас. А потом в еще худшее говно — да рылом, рылом, чтоб неповадно было, — сказала Мария.
Знала, о чем говорила. Сама Актерку три дня вешаться не пускала. Сидели днями и ночами напролет на этом самом подоконнике, две любовницы одного Белзы. И что в нем хорошего? Тощий да плешивый. Одного в нем богатства, что хуй до пупа.
А Белза тогда, как Бемби в пору первого весеннего гона, бегал за Манефой. Ах, какая девочка была, провинциалочка из вологодских лесов, нежная, трепетная. И Набокова читала. И Кортасара читала. И Борхеса. А Джойса не читала. «Как вы сказали? Джойс?» И этот ясный детский взгляд из-под русой челки. «Я запишу, если позволите. Я непременно прочитаю Джойса». — «Да уж, ты непременно прочти», — строго сказал Белза. А у самого слюни текут, в глазах крапивная зелень, остатки светлых волос на лысеющей голове встали золотым венцом. И посмеиваясь себе под нос, глядела на это с дивана Мария.
Какая чистая девочка была Манефа. Таких Белза не пропускал.
В комнату вошла мариина мать — тяжелым шагом много работающего человека, плюхнулась в кресло у входа. В ответ на раздраженный взгляд дочери дрогнула ноздрями. Марте кивнула — уважала Марту, даром что гулящая, да работящая.
— Вы разговаривайте, разговаривайте, девочки, я вам мешать не буду.
Гробовое молчание повисло после этого. А мать сидела, зажав между колен ручную кофемолку, и терпеливо вертела ручку. Видать, на кухне этим занималась, а на кухне пусто, скучно, пришла к теплому столу, где чайник и чашки. Зерна перетирались и ссыпались тонким порошком в ящичек.
— Вот, — сказала мать, забыв свое обещание не мешать, — электрическая кофемолка-то сломалась, приходится вручную. Эта еще бабкина, старинная, теперь таких вещей и не делают. А починить электрическую некому. Все наперекосяк с той поры, как отца не стало. И эта вон совсем от рук отбилась, кофе и то намолоть некому, зато пить охотников много...
— Мама! — в сердцах сказала Мария. — Иди лучше к Татьяне Пантелеймоновне, она с удовольствием поговорит с тобой. Расскажи ей, как я ведро утопила. И как кофе намолоть некому. И как целыми днями смотрю в окно с кислой рожей. Поговори о современной молодежи... Только оставь ты меня, ради Бога!
Мать встала, сглотнула. Перед Мартой стыдилась. И, с красными пятнами на скулах, молча вышла из комнаты.
Марта проводила ее долгим взглядом.
— Если ты так ненавидишь свою мать, — сказала она Марии, — то почему не попробуешь жить от нее отдельно?
Дом, где вянут живые травы, где стынут цветы и осыпаются цветы под ласкающими губами.
Дом, в недобрый час остановились на тебе темные глаза Бога.
Дом, пытаясь оторвать от тебя руки, оставляю тебе лоскуты кожи, содранной с ладоней, ибо намертво приросла к тебе.
Дом, сосущий мою молодость, не в силах покинуть тебя.
Ибо мертва без тебя, как опавший лист,
Ибо невыносима мысль о чужой руке, что зажигает свет в окне, которое я привыкла считать своим.
Восхитительна эта глобальная праведность человека, созданного по образу и подобию божества. Несмотря на все человеческие заблуждения, несмотря на все его грехи и просто неприкрытую подлость. Ибо критерий праведности лежит где-то далеко вне человека.
Может быть, даже вне внятной человеку вселенной.
Взять, к примеру, Актерку...
Актерка ворвалась в дом Марии на пятый день, как Белза умер. Влетела — птицей с морозного воздуха, впустив за собою запах зимы, лисий хвост волос разметался по воротнику дорогой шубы, черные глаза под черными дугами бровей сверкают, как о том в жестоких романсах поется надтреснутым голосом (а монетки-то звяк, звяк, звяк в драную шапку: благослови вас боги, господа милостивые!)
И прямо так, не сняв сапог и шубы, закричала:
— Где он?
— Глотку-то не рви, — лениво отозвалась Мария. — Не в казарме чай.
И встала, подошла, вынула актеркино худенькое угловатое тело из шубы, а сапоги Актерка, поостыв, сама сняла. Марта, в глубине комнаты мало заметная, вынула из буфета еще чашку.
Уселись.
Актерка приехала в Вавилон из Тмутаракани, задавшись целью попасть в Театральный институт. В институте же, только раз взглянув на тощие актеркины ребра, даже прошение не взяли.
И пошла в отчаянии девочка скитаться по огромному хищному Вавилону, и поглотило ее чрево большого города, и начало переваривать, перетирать, обжигать своим ядовитым желудочным соком. Деньги свои она сразу же потратила. Незаметно уходят деньги в Вавилоне. Следить за их исчезновением — особое искусство. У Марты оно, скажем, от природы было, а вот у Актерки, особенно на первых порах, отсутствовало. Так что и домой уехать она не могла.
Белза подобрал ее на улице, когда она совсем уже пропадала. Едва только увидел личико это ангельское с посиневшими на морозе губами, так и умилился. И умиляясь до слез, источая нежность — с кончиков чувствительных его пальцев так и капала, точно елей, — коснулся ее щеки и повел за собой домой.
Все было чудом для Актерки у Белзы в доме. И главным чудом был он сам, Белза.
Нежный, заботливый. Спаситель.
Три дня вместе спали, вместе ели, из постели не выбирались, разве что до туалета сбегать. Теплая постель у Белзы, надышанная, нацелованная, пропахла духами так сильно, что и не уснешь.
Актерка ласкалась и позволяла себя ласкать. И млел он от ее угловатого тела и крошечных грудей, и он того, как она хныкала. А еще она болтала обо всем на свете, как птичка. Слов он не слушал, только интонации девичьего голоска — и умилялся, умилялся. И бегала голенькая на кухню варить кофе, плюхалась обратно в постель с двумя чашками на маленьком металлическом подносике. И вертелась перед Белзой то в его махровом полосатом халате (даже не до пят маленькой Актерке — в два раза длиннее оказался), то совсем раздетая. Болтала и пела, смеялась и плакала, рассказывала про детство и про учительницу немецкого языка Лилиану Францевну. А он только глядел на нее и радовался.