Питер Хёг - Ночные рассказы
«О, да, мне кажется, я понимаю, — сказал он. — Высокий суд имеет в виду Овидия, который был изгнан из Рима за „Искусство любви”, и то, как из датского перевода „Ромео и Джульетты” была изъята эротика, и процесс над Флобером за „Госпожу Бовари”».
И он умолк и после уже ничего не говорил.
Но его последние слова остались в моей памяти и после окончания судебного заседания, они мучили меня, ему удалось, таким образом, одновременно проявить дерзость и собрать мне на голову горящие уголья,[20] это причиняло мне физическую боль, и в помутнённом от этой мигрени состоянии я подготовил, пока шёл по городу, короткую речь, обращённую к нему, речь, основным содержанием которой было то, что, естественно, решения суда являются не только отражением господствующего вкуса, естественно, существует и вечная цель для хорошего и нравственного искусства и, естественно, неизменные этические и религиозные причины считать любовь между представителями одного пола омерзительной, и всё это, решил я, мне самому надо сказать ему. Теперь, когда формальное рассмотрение дела закончилось, ответственность эта лежит на мне одном. Кто ещё сделает это, разве Верховный суд — это не я?
Когда я вошёл в камеру, он без всякого удивления посмотрел на меня и безучастно выслушал то, что я собирался ему сказать. Он предложил мне сесть, но я не стал садиться, я просто пришёл передать ему сообщение, послание истории и морали порочному писателю.
Когда я закончил, он кивнул.
«Вы пришли, чтобы сказать мне это?» — спросил он.
«Я шёл своей дорогой и зашёл по пути», — ответил я.
Он встал, и казалось, что, стоя передо мной, он вновь обрёл боевой пыл первого судебного заседания.
«Я понимаю, — сказал он, — что вы, господин председатель Верховного суда, — человек, который не ищет окольных путей, человек, который в конце своего жизненного пути сможет сказать: „Я шёл прямым путём от колыбели до могилы"».
Мне помнится, что мы топтались друг вокруг друга, как противники на ринге.
«Да, — сказал я, — и я по-прежнему иду вперёд. Вряд ли вы сможете сказать это о самом себе в Хорсенсе».
Он меланхолично улыбнулся.
«Вы осудили меня сразу же, — сказал он. — Значит, действительно у судей на спине ключи».
«А чем закончилась та ваша история?» — спросил я.
«Она никогда не будет закончена, — ответил он. — Но я представлял себе, что мужчина и женщина выйдут из зала суда вместе, и наступит период недолгого оптимизма, который закончится, когда руки девушки нащупают у него на спине отверстие для ключа, и они поднимут головы и, так сказать, обойдут город сзади, и увидят, что он тоже представляет собой кулисы, огромный бездушный механический заговор, фальшивые фасады и призрачные иллюзии».
«И где же заканчивается эта невероятная история?» — спросил я.
«После своего открытия девушка возвращается назад в зал суда и остаётся там, оказываясь на другом процессе, при том что никто не замечает этого, дело идёт своим чередом, и её осуждают за что-то другое, а не за то, в чём обвиняли прежде, и она принимает этот приговор, потому что уж лучше участвовать в механическом ритуале, не имеющем никакого смысла, чем парить в одиночестве, в пустом пространстве. Так что история, господин председатель, заканчивается там, где все мы окажемся, — в суде».
Я почувствовал сильное желание наброситься на него, и все центробежные силы должны были бы отбросить нас друг от друга, но получилось иначе. Мы, наверное приблизились друг к другу, потому что он вдруг оказался прямо передо мной, в лучах солнца, самый красивый и самый обнажённый человек, которого я когда-либо видел, и меня притянуло к нему, словно метеор, который на поверхности планеты должен превратиться в воронку и гору пепла. Но этого не случилось. Вместо этого я поцеловал его.
— Здесь, — сказал Гектор Ланстад Раскер, — отец на мгновение остановился, глядя прямо перед собой, но он не видел нас, своих гостей, он видел что-то другое. ‹И единственно странным, — сказал он мечтательно, — единственно новым и неожиданным было лёгкое покалывание его щетины».
Потом он снова собрался с мыслями. «На следующий день мы обсуждали решение, — сказал он, — и все мы чувствовали, что находимся на пороге новой эпохи. Мы знали, что ожидается смягчение закона о печати и что меняются взгляды на физиологическую сторону любовных отношений. Но гораздо сильнее, чем это предчувствие нового времени, гораздо сильнее этого я ощущал в то утро в зале присутствие чего-то другого: поразительного обаяния обвиняемого.
Порядок в Верховном суде таков, что своё мнение первым высказывает самый молодой судья, и голоса первых шести судей смягчили бы приговор, доведя его до незначительного срока. Я помню, что один из них заявил, что сказанное на этом процессе посеяло в его душе сомнение в уместности судить искусство, и не следует ли обратить эти сомнения в пользу обвиняемого?..
Следующие шесть судей высказали несогласие, они предлагали оставить приговор или ужесточить его. То, с чем они столкнулись в этом деле, им не понравилось, они стремились искоренить зло, и голоса сравнялись. Я догадывался, что так и будет, я предполагал, что сложится паритет голосов.
Я отчётливо помнил вчерашние события, не думайте, что я растворил случившееся в глубинах своей души, не думайте, что я разбился о поверхность молодого человека. Я ясно видел своё собственное падение и понимал, что это падение — не только моё, но и падение всей правовой системы, и вместе со мной, думал я, она снова поднимется, при том что никто ничего не обнаружит, и одновременно я говорил ясно и с энтузиазмом о необходимости ужесточить наказание. Я напомнил им о том, что максимальное наказание — шесть лет исправительных работ, и менее четырёх мы дать не можем, заявил я, и именно такой приговор и был вынесен в тот день, и, когда его зачитывали, я смотрел ему в глаза, и тут моё равновесие вернулось ко мне.
В ту ночь я не мог заснуть, я встал и отправился бродить по улицам. Выпал снег, и, хотя небо было черно, город излучал мягкий белый свет, словно где-то поблизости, из какой-то глухой улочки вот-вот поднимется луна, на мгновение задержавшись в матовой стеклянной бутылке города.
Я шёл по улицам, и на каждом углу меня поджидали фрагменты моей жизни, и мы молча приветствовали друг друга, и снег заглушал мои шаги. Но перед вашими окнами я останавливался. В ту ночь я останавливался перед окнами государственного обвинителя, перед вашими, господин комиссар полиции, и перед вашими, дорогие дамы, и очень долго я стоял под твоими окнами, мой сын, и думал, что вот тут спит моя жизнь, и, собравшись с силами, я пошёл дальше, не встретив никого кроме собственных видений, и наконец я оказался перед зданием суда и вошёл внутрь.
В это мгновение взошла луна, наполняя зал прохладным голубым светом, словно вода, медленно струящаяся в аквариум, и тогда я понял, что в эту ночь состоится слушание моего дела, что Верховный суд спросит меня, а жил ли я на самом деле.
Первым взял слово адвокат, и адвокатом был я сам, и в ту ночь суд в виде исключения разрешил, чтобы были приглашены свидетели, и я привёл тебя, мой мальчик, посмотрите, сказал я судьям, у меня есть сын. И я привёл вас, дорогие дамы, тех, в кого я был влюблён в молодости, — да, вы удивлены, вы этого не знали, может быть, даже не догадывались об этом, — но так всё и было, вас и свою жену я привёл в качестве свидетелей и сказал суду: «Посмотрите, вот женщины, которые были в моей жизни».
«И наконец, — сказал я, — в заключение своей защитительной речи я хочу сказать, что я, насколько это было в моих силах, был хорошим гражданином и честно выполнял свои обязанности».
Потом слово взял обвинитель — и это тоже был я, — и он, как обычно, был доброжелателен, я просто, сказал он, хочу поддержать один из вопросов обвинения: господин Ланстад Раскер, вы когда-нибудь любили? Правда ли это, что вы никогда не любили детей? Разве неправда, что вы, исходя из совершенно самому вам непонятной антипатии, заставили вашу жену переселиться из вашей общей спальни в дальнюю часть дома вскоре после заключения вашего брака?
А увлечения вашей молодости? Не правда ли, что вы так никогда и не ответили на чувства этих пяти женщин? Что вы с неохотой ходили на свидания в пустые квартиры, откуда эти женщины с великим трудом устраняли своих родителей, в квартиры, где эти женщины подготавливали всё для своего совращения, и, как только вы чувствовали прикосновение их рук к своей коже, у вас возникал необъяснимый приступ морской болезни, навязчивое ощущение ненормальности происходящего?
И тем не менее вы, господин Ланстад Раскер, — человек, полный любви, мужчина, которым движет безумная тоска по чувственности. Не правда ли, что эти неудачные свидания низвергли вас в бездну неизмеримого страдания, и вы пошли к аптекарю, который продал вам афродизиаки, неэффективность которых заставила вас решить, что у вас отсутствует естественное влечение?