Йоханнес Зиммель - Любовь — всего лишь слово
— Еще меня не зная.
— Я сделал свой выбор, когда узнал, что ты вылетел из пяти интернатов.
— Господин доктор, — говорю я, — вы умнейший человек из всех, кого я знаю.
— С этим обстоит терпимо, — отвечает он. — Очень мило с твоей стороны, что и ты так считаешь. Но скажи, как ты пришел к такому заключению?
— Это проще пареной репы. Поручая мне присматривать за малышами, вы заставляете меня взять определенные обязательства.
— Какие? — лицемерно интересуется он.
— Ну, вести себя прилично… быть примером… и… и… ну, вы сами знаете, какие!
— Оливер, — говорит он, — я должен вернуть тебе комплимент. Ты самый умный юноша, которого я когда-либо встречал.
— Но трудный.
— Ты же знаешь, что я таких особенно люблю.
— Поживем — увидим, надолго ли хватит вашей любви, — говорю я.
— У тебя есть слабости. Как и у каждого. И у меня в том числе. И у фройляйн Хильденбрандт тоже. Я не люблю иметь дело с людьми, у которых нет недостатков. В людях без недостатков есть нечто нечеловеческое. Скажи сам, какая у тебя главная слабость?
— Девушки.
— Девушки, значит, — бормочет этот странный педагог. — В твоем возрасте скоро будут и женщины. Ты пьешь?
— Немножко.
— Езжай сейчас в «Родники». Доложи о себе воспитателю. Его фамилия Хертерих. Он у нас тоже новичок, как и ты. Твоя комната на втором этаже. В ней живут еще двое больших мальчиков, их зовут Вольфганг Хартунг и Ной Гольдмунд. Это старые, неразлучные друзья. Отца Вольфганга повесили в 1947 году американцы. Как военного преступника. Он бесчинствовал в Польше.
— А Ной?
— Ной еврей. Когда нацисты забрали его родителей, Ноя приютили и спрятали друзья. Ему был тогда всего один год. Он совсем не помнит родителей. И Вольфганг, кстати, тоже. Ему было всего три, когда казнили отца. Мать еще раньше покончила с собой. За обоих мальчиков сейчас платят их родственники. Родственники Ноя живут в Лондоне.
— И эти двое — друзья?
— Самые лучшие, каких только можно себе представить. И тут нет ничего странного.
— Ничего странного?
— Смотри! Отец Вольфганга был у нацистов большой шишкой. На уроках истории о нем постоянно заходит речь. У нас весьма радикальный учитель истории, который три года отсидел в концлагере.
— Представляю, как это приятно Вольфгангу, — говорю я.
— Вот именно. Никто не хотел с ним водиться, когда стало известно, что натворил его отец. Никто, кроме Ноя. Ной сказал: «Разве может Вольфганг отвечать за своего отца?»
Это мне нужно запомнить. Может ли мальчишка отвечать за своего отца? Например, могу ли я… Впрочем, нет — не нужно, не нужно об этом думать.
— А потом Ной сказал Вольфгангу: «Твоих родителей нет в живых и моих родителей нет в живых, и мы оба здесь ни при чем. Хочешь стать моим братом?» Брат у нас это…
— Я знаю. У меня у самого уже есть брат.
— Кто?
— Маленький Ханзи. Он меня об этом попросил. Перед моим приходом к вам.
— Это хорошо, — говорит долговязый шеф, потирая руки, — это меня радует, Оливер. Правда, меня это радует!
18
— Нет, он не женат, — говорит фройляйн Хильденбрандт.
Она сидит рядом со мной в машине. Я отвожу ее домой. Она попросила меня об этом, когда я вышел от шефа («Это было бы так любезно с вашей стороны, Оливер. Дело в том, что в темноте я не очень хорошо вижу»). Мы едем под гору во Фридхайм. Там, сказала мне старая дама, она снимает комнату. Очень уютную комнату у трактирщика с трактирщицей, очень милых людей. Над трактиром.
— Знаете, — продолжает фройляйн Хильденбрандт, в то время как мы едем по темному лесу, — он, бедняга, прошел всю войну. И в самом конце ему не повезло.
— Его ранило?
— Да, и очень тяжело. У него… У него никогда не будет детей.
Я молчу.
— Многие ученики знают об этом, не представляю — откуда. Никто никогда не позволил себе по этому поводу пошлости или глупой шутки. Все дети любят шефа.
— Могу себе представить.
— А знаете, за что? Не за то, что он свой парень и говорит с ними их языком. Нет! Главное, говорят они, что он всегда справедлив. Дети это очень тонко чувствуют. Потом, когда они вырастают, то, к сожалению, утрачивают эту способность. Но ничто так не впечатляет детей, как справедливость.
И опять лесные звуки, древние деревья, причудливые тени, крохотная косуля, в испуге застывшая на обочине, и заяц, который бежит перед машиной до тех пор, пока я не выключаю фары.
Приблизительно десять минут занимает дорога до Фридхайма. В течение этих десяти минут фройляйн Хильденбрандт рассказывает мне о детях, с которыми мне предстоит познакомиться: индусах, японцах, американцах, шведах, поляках, о большом мальчике Ное и маленькой бразильской девочке Чичите.
Когда-то я читал один роман. Он назывался «Люди из гостиницы». Теперь, слушая ее, я начинаю казаться себе одним из них. Одним из людей, попавших в гранд-отель, где постояльцы — дети.
Перед освещенными окнами трактира фройляйн Хильденбрандт просит меня остановиться. Трактир именуется «Рюбецаль»[49]. Это слово написано на старой доске над входом. Сегодня воскресенье, и здесь царит оживление, из глубины трактира доносятся смех, мужские голоса и звуки музыкального автомата.
— А это все вам не мешает? — спрашиваю я.
— Ах, знаете Оливер, конечно, мне приходится это слушать. Но здесь очень тяжело найти комнату. Мне этот шум не мешает. Я согласна спать хоть в канаве, лишь бы не расставаться с моими детьми. Он ничего не говорил? Я имею в виду — о моих глазах?
Я, конечно же, отвечаю:
— Нет, ни единого слова.
Ах, как легко осчастливить людей ложью! Я помогаю старой даме выбраться из машины, а она просто сияет.
— Как хорошо. Я так и знала. Он никогда этого не сделает…
— Чего не сделает?
— Не отправит меня на пенсию из-за зрения. Шеф — самый лучший человек на свете. Я кое-что вам расскажу, только об этом, пожалуйста, никому ни слова. Обещаете?
— Честное слово.
И тара-pa, тара-та, дзинь-бум! В дополнение музыка из «Рюбецаля».
— Однажды нам пришлось исключить одного ученика, с которым не было никакого сладу. Приехал отец и страшно разошелся. В конце разговора он обругал шефа и крикнул ему: «Вы-то что понимаете? Какое право вы имеете судить, если у вас самого нет никого?»
— И что?
— «Это у меня-то нет детей? У меня сотни, сотни детей — были, есть и будут, господин генеральный директор!» Это была какая-то важная птица из Дюссельдорфа, этакий отъевшийся и напыщенный господин.
— Знаю я таких типов.
— Тут он и приутих — этот господин генеральный директор, — продолжает фройляйн Хильденбрандт. А когда тот уехал, шеф сказал мне: «Никогда никого не злить, а удивлять!» Спокойной ночи, Оливер!
— Я провожу вас до двери.
— Не нужно, — говорит она, делает два шага, спотыкается о борт тротуара и почти падает. Я подскакиваю к ней и осторожно веду ее к старой двери рядом с новым входом в кабак.
— Вы так любезны, — говорит она. — Я уже говорила, что этот электрический свет… — И она умоляюще смотрит на меня через толстенные стекла очков, прося поверить ей, что видит она нормально.
— Да что и говорить, — произношу я. — Освещение тут отвратительное. Я и сам-то еле вижу в этих потемках.
— Ну, а теперь спокойной ночи, Оливер!
Как просто можно с помощью лжи сделать человека счастливым. Но старая дама скрылась за дверью, и я спрашиваю себя: легко, но надолго ли? Из кабака выходят двое пьяных крестьян. Они поют песню, которую сейчас за стеной играет музыкальный автомат: «Что же делаешь ты в танце, Ганс, коленкою своей…»
Все здесь, во Фридхайме, аккуратно и блестит чистотой. На главной улице имеется даже мигающая реклама и неоновый свет. Дальше впереди есть светофор. Да, чудесный маленький старинный городок со сплошь достойными, порядочными людьми, которые утром посещают церковь, а субботними вечерами потешаются перед телеэкранами, когда выступает Куленкампф[50] или Франкенфельд[51], а то сидят перед ящиком серьезно и торжественно, когда показывают «Дон Карлоса» или «Смерть Валленштейна». Славные и честные люди. Они верят всему, что читают и слышат. Ходят на выборы. И когда это необходимо (у нас приблизительно раз в двадцать пять лет), они идут воевать. Те из них, кто возвращается с войны, играют, проиграв ее, девятую симфонию Бетховена. Нашему шефу в последний раз кое-что отстрелили. А тот, неспособный иметь хотя бы одного-единственного ребенка, внушает сам себе, что у него их сотни.
Ах, но скажите, кто из нас не занимается самовнушением?
19
21 час 45 минут.
Я стою в своей комнате в «Родниках», распаковываю шмотки и вешаю их в шкаф (я уже говорил, что один мой друг отослал сюда мои вещи). Ной Гольдмунд и Вольфганг Картинг помогают мне. Ной — хилый, бледный юноша с черными чересчур длинными волосами и миндалевидными глазами. Вольфганг Хартунг — высокий и сильный блондин с голубыми глазами.