Чак Паланик - Незримые твари
Такое чувство, будто мне только что вручили какую-то крупную награду за отличия в некоем крупном достижении всей жизни.
Будто - "вот она, Мисс Америка!"
"Спускайся к нам!"
А внимание такого типа я люблю по-прежнему.
За дверью кладовки ноет Манус, мол, он чует дым, и, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, не дай ему умереть. Как будто оно меня сейчас волнует.
"Нет, правда, Манусу хотелось быть кремированным".
В блокнотике для телефонных заметок я пишу:
"через минуту открою дверь, но у меня осталось ружье. а сейчас я просуну в дверь валиум. съешь. сделай это, или убью".
И просовываю записку под дверь.
Мы выберемся к его машине на подъездной дорожке. Я заберу его с собой. Он будет делать все, что скажу, иначе, где бы мы ни очутились в итоге, я расскажу полиции, что он вломился в дом. Что он разжег пожар и похитил меня, угрожая ружьем. Наболтаю кучу всего про Мануса, Эви, и эти их больные любовные дела.
Слово "любовь" на вкус кажется как ушная сера, когда я думаю так про Мануса с Эви.
Бью прикладом в закрытую дверь, а ружье срабатывает. На дюйм в сторону - и я бы погибла. Лежала бы мертвой по ту сторону двери, за которой зажарился бы Манус.
- Да, - верещит Манус. - Я сделаю что угодно! Только, пожалуйста, не дай мне сгореть и не стреляй! Что угодно, только открой дверь!
Туфлей проталкиваю вытряхнутые из пузырька таблетки валиума в щель под дверью кладовки. Держа перед собой ружье, открываю дверь и отступаю назад. В отблесках огня со второго этажа видно, как дом заполняется дымом. Вываливается Манус, с притягательными выпученными глазами и поднятыми руками, и я маршем провожу его к машине, уткнув в спину ружье. Даже под концом ружья кожа Мануса наощупь тугая и сексуальная. Дальнейших планов у меня нет. Я знаю только, что пока не хочу ничего решать. Где бы мы ни очутились в итоге, не хочу снова становиться нормальной.
Закрываю Мануса в багажнике его "Фиата Спайдер". Милая машинка, очень милая машинка, красная, с убирающимся верхом. Бью прикладом ружья в крышку багажника.
Мой любовный багаж не издает ни звука. Потом я задумываюсь, хочется ли ему еще в сортир.
Швыряю ружье на пассажирское сиденье и возвращаюсь в плантаторский ад Эви. В фойе, там теперь печка: аэродинамическая труба из холодного воздуха несется через парадную дверь и наверх, в свет и жар надо мной. В фойе по-прежнему стоит тот стол с золотым телефоном-саксофоном. Повсюду дым, и хор кучи сирен на пожарных детекторах ревет так громко, что болят уши.
Как нехорошо - заставлять Эви так долго валяться в Кэнкане и ждать хороших новостей.
И вот я набираю номер, который она оставила. Ну конечно, Эви снимает трубку после первого же гудка.
И Эви говорит:
- Алло?
Ничего кроме звуков всех моих деяний: детекторов дыма, треска пламени, звона люстры, сквозь которую трубой проносится бриз, все это для нее, чтобы она могла послушать на том конце линии.
Эви спрашивает:
- Манус?
Где-то, наверное, в столовой, рушится потолок, искры и угольки выплескиваются на пол фойе из ее дверей.
Эви говорит:
- Манус, не дури. Если это ты, то я тебе сказала, что больше не хочу тебя видеть.
И тут:
Бабах!
Полтонны искрящейся, мерцающей, огромной люстры австрийского хрусталя ручной работы срывается с центра потолка в фойе и взрывается опасно близко.
Дюймом ближе, и я была бы мертва.
Как я могла не рассмеяться. Я ведь и так уже мертва.
- Послушай, Манус, - говорит Эви. - Я сказала тебе, чтобы ты мне не звонил, или я сообщу в полицию, что ты отправил мою лучшую подругу в больницу без лица. Понял?
Эви продолжает:
- Ты зашел уже слишком далеко. Я добьюсь ордера на арест, если придется.
Манус и Эви; не знаю, кому из них верить, мне известно одно: у меня горят перышки.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Перенесемся обратно, на съемки для журнала мод, на ту самую свалку, полную грязных разбитых машин, где нам с Эви приходилось лазить туда-сюда по обломкам, нарядившись в купальные костюмы от Германа Мэнсинга из таких узеньких ремешков, что приходилось носить "заклейку для щели" из изоленты, - а Эви начинает:
- Насчет твоего изуродованного брата...
И фотограф, и арт-директор - далеко не из моих любимых. И я отзываюсь на слова Эви:
- А?
Занятая выставлением задницы напоказ.
А фотограф зовет:
- Эви? А ну, хватит дуться.
Чем уродливей модная одежда, тем в худших местах приходится позировать, чтобы она хорошо смотрелась. Свалки. Бойни. Очистные сооружения. Пресловутая тактика уродливой подружки невесты, когда хорошо смотреться удается только в сравнении. На одной съемке для "Индустрии Джинсовой Одежды" я прямо была уверена, что придется позировать в обнимку с трупами. В этих машинах со свалки повсюду ржавые дыры, зазубренные края, а я стою почти голая, пытаясь припомнить, когда у меня в последний раз был припадок столбняка. Фотограф опускает камеру и говорит:
- Долго я должен впустую тратить пленку, пока вы, девочки, все же втянете животы?
Чем дальше, тем больше усилий требуется, чтобы сохранить красоту. Простых прикосновений бритвы достаточно, чтобы ты расплакалась. Простой эпиляции в области бикини. Помню, Эви пришла с коллагеновой инъекции губ и сказала, что в ад попасть уже совсем не боится. Есть вещь еще похуже - когда Манус отдирает твою заклейку для щели, а ты негладко выбрита.
А про ад я ответила Эви:
- Завтра у нас там съемки.
Так вот, сейчас арт-директор говорит:
- Эви, не могла бы ты влезть по куче на парочку машин повыше?
И это на высоких каблуках; но Эви лезет. Маленькие бриллианты триплекса рассыпаны повсюду, куда можно упасть.
Эви спрашивает сквозь большую широкую улыбку:
- Как именно твоего брата изуродовало?
Искреннюю улыбку можно выдержать лишь до того момента, когда она превратится в обычный оскал зубов.
Арт-директор поднимается к нам, держа маленький пенораспылитель, и ретуширует ржавый след, перечеркнувший мне ползадницы.
- Это был баллон с лаком, кто-то выбросил его в нашу бочку для сжигания мусора, - рассказываю. - Он сжигал мусор, а тот взорвался.
А Эви спрашивает:
- Кто-то выбросил?
А я отвечаю:
- Надо думать, это была мама, если учесть, как она орала и пыталась остановить кровь.
А фотограф просит:
- Девочки, вы не могли бы чуть-чуть привстать на цыпочки?
Эви продолжает:
- Большой баллон лака "Хэйр-Шелл" на тридцать две унции? Да ему, наверное, пол-лица снесло.
Мы обе встаем на цыпочки.
Отвечаю:
- Ну, не настолько все было плохо.
- Секундочку, - зовет арт-директор. - Нужно, чтобы ваши ноги были не так близко друг к другу, - потом командует:
- Шире, - потом:
- Еще чуть пошире, пожалуйста, - потом вручает нам большие хромированные инструменты.
Мой весит, наверное, фунтов пятнадцать.
- Это плотницкий молот, - говорит Эви. - И ты его неправильно держишь.
- Солнце, - просит Эви фотограф. - Ты не могла бы, пожалуйста, держать бензопилу чуть ближе ко рту?
Металл машин горячо нагрет солнцем, верх у каждой вмят под весом кучи лежащих сверху. Здесь машины со смятым передом, по которым видно, что живым из них не вышел никто. Машины со вдавленными в виде буквы Т бортами, в которых гибли целыми семьями. Машины, похожие на прицепы, у которых задние сиденья плотно вдавлены в приборную панель. Машины, не ведавшие ремней безопасности. Машины, не ведавшие воздушных мешков. Не ведавшие спасательной рамы. Не ведавшие санитаров. Здесь машины, развернувшиеся лепестками в месте взорвавшихся топливных баков.
- И что характерно, - замечает Эви. - Всю жизнь я работала для того, чтобы попасть в это самое место.
Арт-директор командует нам продолжать и прижаться к машинам грудью.
- Все время, пока росла, - продолжает Эви. - Я вроде бы считала, что быть женщиной не так... разочаровывает.
А я всегда хотела одного - быть единственным ребенком.
Фотограф говорит:
- Брависсимо.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Что до сестер Рей - это трое тощеньких белых мужчинок, которые днями торчат в одном номере Конгресс-Отеля, наряженные в нейлоновые комбинации с бретельками, спадающими то с одного, то с другого плеча, обутые в туфли на высоком каблуке; и курят сигареты. Китти Литтер, Софонда Питерс и веселенькая Вивьен Ва-Вэйн; их лица блестят от увлажнителей и яично-белых лицевых кремов, они слушают эдакую музыку "ча-ча-ча в три шага", которую кроме как в лифтах уже нигде не услышишь. Волосы сестер Рей, - их волосы коротко стрижены, гладко прилизаны лаком к голове и скручены, щетинятся заколками. Наверное, на заколки они натягивают парики, когда на улице не стоит лето. Большую часть времени им вообще неизвестно, какое сейчас время года. Шторы не подымаются никогда в жизни, а в автоматический чейнджер всегда заряжена где-то дюжина этих пластинок с ча-ча-ча. Вся мебель только в светлых тонах, большой четвероногий консольный стереопроигрыватель "Ар-Си-Эй". Из тех проигрывателей, в которых иголкой можно поле пахать, а огромный железный тонарм весит под два фунта.