Павел Басинский - Полуденный бес
Тупицын еще раз осмотрел мертвое тело, и в глазах его мелькнуло что-то вроде жалости.
– Ну, все… Первичный осмотр закончен, фотографии сделаны, тело можно увозить в морг.
Варганов опомнился. Он не заметил, как уступил свои права эксперту.
– Постойте! – сухо приказал он. – Нужно подождать Дмитрия Леонидовича. Странно, что его до сих пор нет.
– Прокуратура не торопится! – Тупицын неприятно засмеялся.
Он подошел к Соколову:
– Максимыч! Да что с тобой происходит? Ты на убийстве или на природу выехал покурить? Знаешь, что будет, когда шеф из Города вернется? Он сейчас на областном совещании соловьем заливается. Какие у нас невозможно хорошие показатели! А почему? Потому что профилактика преступлений – раз, бдительная работа сотрудников РОВД – два. И вдруг звонок от заместителя. Зверское убийство бабенки накануне всенародного праздника! Нас областная прокуратура на карачки поставит. Во время подготовки пятидесятилетия Октября такое ЧП!
– Отвяжись, – буркнул Соколов.
Тупицын не на шутку обиделся.
– Максимушка, тебе нехорошо стало? – с ехидным участием спросил он. – Может, ты мертвых девушек никогда не видал?
Но тут Соколов посмотрел на Тупицына так, что у того пропала охота шутить. Что-то странное происходило с капитаном. Тупицын осторожно положил руку на капитанский погон.
– Ты ее знаешь? Я подумал: новенькая, с фабрики мягкой игрушки. Там недавно набор из деревень был.
– Елизавета Половинкина, – сказал Соколов, зло сплюнул и потянулся за восьмой сигаретой, но Тупицын перехватил его руку. – Горничная из пансионата «Ясные зори». Односельчанка моя. Я с ее отцом в один день с фронта пришел. Вместе от станции шли. На трех ногах.
– Как это?
– Две мои, одна его.
– Постой! Это тот, который семью бросил, в Город подался? Ты мне о нем рассказывал.
– Василий Васильевич Половинкин. На заработки поехал. И чтобы, значит, Лизу в Городе пристроить. Очень она о Городе мечтала. А какой заработок у инвалида? Мыкался в сторожах. Пил сильно. Ночью зимой напился в сторожке, печку закрыл и угорел. Я к нему в больницу приехал, когда он еще живой был и глазами хлопал. И знаешь, Сема, такая мука была в его глазах! И сказал он мне этими глазами, чтобы я Лизавете его помог. Мне врач говорит: они, которые угорелые, ничего не соображают и никого не узнают. Но я-то видел, что узнал он меня и все соображал.
– Значит, это ты ее сюда?
– Надавил на директора, устроил горничной. Не Город, а все-таки… Чисто, культурно, питание столичное, привозное.
– И мужики привозные… – подхватил Тупицын и тут же осекся.
Но капитан не слышал его. Он говорил для самого себя:
– Она, конечно, даже не в Город, а в Москву хотела. Целый чемодан открыток с артистами привезла, как приданое. Я, старый, смеялся. Ты, говорю, Лизок, когда один из артистов этих приедет, в упор его глазищами бей, чтобы наповал. Только спать с ним до загса не ложись, от этого дети иногда бывают. Она еще губки надула. Вы, говорит, дядя Максим, меня за дуру считаете.
Капитан тяжело встал и склонился над трупом. И вдруг завыл. Тонко и страшно, как воют деревенские бабы.
– За дуру? А кто же ты есть? Дура ты распоследняя и есть! Господи! Свалилась ты на мою седую голову! Что я теперь матери твоей скажу? Как я в селе родном теперь появлюсь? Мне старики темную сделают и морду в кровь разобьют. Что ж ты, Лизонька, наделала! И где мне артиста твоего искать!
Соколов оторвался взглядом от трупа и вперился в членов опергруппы.
– Где?! – закричал он. – Где этот гад подземный?!
Все замерли в изумлении. Конечно, все знали, что их начальник родился в деревне. Тупицын слышал ее название – Красный Конь. Как объяснил капитан, любивший почитывать разные мудреные книги, название это связано с народными верованиями и растолковывается в книге Афанасьева о взглядах славян на природу. Подчиненные Соколова знали и о некоторых странных привычках своего начальника. Например, капитан любил крепкие словечки, но не терпел откровенного мата. Он объяснял это тем, что за мат в их деревне старики парней палками били. Знали они и о том, как проводит Соколов свой летний отпуск. Каждый год с женой Прасковьей он отправлялся в родные места, но не в дом свой, давно отписанный колхозу, а в единственный в их районе лес под названием Горячий. Там на высоком жердевом настиле, между четырьмя березами, капитан с женой проводили горячие летние ночки, днем собирая грибы и ягоды и заготавливая на зиму в несметном количестве. Прасковья на костре варила варенье, а Соколов развешивал для сушки грибы и травы.
Но даже Тупицын никогда не думал о том, что его приятель и собутыльник, самый опытный начальник районного УГРО в области, так и остался навсегда деревенским человеком. Но вот что-то случилось, треснула внешняя оболочка, и наружу вырвалось что-то стихийное, дикое для городского взгляда, но такое естественное для капитана. Не только убийство это было необычное для их маленького города, но и действия капитана будут из ряда вон. Он достанет «артиста» во что бы то ни стало, и даже страшно представить, какой будет их первая встреча. Перед Тупицыным находился уже не капитан Соколов, а разъяренный деревенский мужик, которого обидели до последней глубины души! И он этого не простит!
Между тем вывести Соколова из себя было почти невозможно. Это не удавалось даже супруге его, Прасковье, от одного грозного вида которой трепетало все отделение милиции. Она имела привычку внезапно появляться во время служебных пьянок, не исключая ночные дежурства, когда от безделья выпивалось особенно сладко. Свалившись как снег на голову, Прасковья закатывала благоверному такие могучие истерики, что их не выдерживали видавшие виды старые менты. И только Соколов продолжал сидеть за столом, как ни в чем не бывало, и смотрел на голосившую на весь Малютов жену даже с некоторым психологическим любопытством. «Да уйми ты свою бабу!» – умоляли капитана. «А?» – спрашивал он, продолжая разглядывать Прасковью. Потом брал ее за руку и отводил домой. Причем жена, продолжая неистово браниться, шла за ним покорно. Вернувшись на службу, капитан продолжал выпивать, как всегда, не пьянея, а только тяжелея своим и без того тучным телом.
Толстеть он начал в сорок пятом, после контузии, в госпитале под Варшавой, где молодая некрасивая медсестра Прасковья приняла его в виде худенького и востроносенького лейтенанта гвардии, командира самоходной установки, с пухлыми губами и синими глазами деревенского парня, который знает о том впечатлении, какое производят эти глаза на девок, и не только деревенских, но и городских. Он и в госпитале продолжал форсить, устраивая коллективные побеги в соседний хутор, где перепуганные польки принимали дорогих русских гостей, стараясь не обращать внимания на некоторые физические изъяны своих кавалеров.
Но однажды лейтенант вдруг притих, замкнулся в себе и позволил некрасивой Прасковье себя окрутить, а выписавшись из госпиталя с молодой женой, стал стремительно и необъяснимо толстеть. Соколов объяснял это внезапным смертным ужасом, посетившим его ночью, когда он подбивал соседей по палате на очередную гвардейскую вылазку. Вдруг он зримо вспомнил, как взорвалась от прямого попадания его СУ, с полным боекомплектом и экипажем внутри, перед началом наступления, когда он возвращался в лесок после инструктажа у комполка. Когда самоходка взорвалась, Соколова отбросило так удачно, что он не почувствовал тяжелой контузии. Вскочил на ноги, побежал к пылавшей развороченной машине. Ребят собирали в радиусе пятидесяти метров и похоронили в общей могиле.
– Только тогда я смерти испугался, – рассказывал Соколов, – когда вдруг ребят вспомнил и ясно так их увидел. Стоят они грустные, вокруг них огонь, а они его не замечают. «Что же ты, – говорят, – Максимушка, табачку нам своего, легкого, офицерского, пожалел! Теперь нам вместе не покурить». С этого дня я толстеть начал.
Тупицын отвел Соколова в сторону.
– Ступай домой, Максим! Без тебя управимся.
– Эх ты, – сказал Соколов. – Куда же я от этого денусь?
Он вернулся к пню и уселся на его край, словно именно в этом пне заключалась разгадка преступления и капитан не собирался уступать ее никому. Уронив голову, он вновь тяжело задумался. Со стороны казалось, что Соколов спит.
Ивановичи
– Вирский – ваш духовный сын! Я не ослышался? – воскликнул Меркурий Афанасьевич.
– Родион – мой крестник, сын моего старинного знакомого Родиона Ивановича Вирского. Его дедом по отцу был сенатор Недошивин, куратор московских женских гимназий. Дед был либералом, дружил с адвокатом Кони, писателем Короленко, историком Ключевским и другими известными людьми. Но его также любил и ценил государь. Деду Вирского не повезло в семейной жизни. В пятьдесят лет он овдовел и взял в жены выпускницу одной из гимназий. Она была младше его более чем на три десятка лет. Через пять лет его молодая жена скончалась от родовой горячки, оставив его с мальчиками-двойняшками. Причем они были друг на друга совсем не похожи.