Джеймс Риз - Книга теней
Простыни, разумеется, забрали в первую очередь. Ну как же: ледяное семя дьявола! В ушах моих еще звенели крики, раздававшиеся здесь утром, и я не могла понять, что вызывает у меня больший гнев: само обвинение или его абсурдность. Тонкий матрас мой не был ничем застлан, однако его устилали ветви и веточки, срезанные с вяза и рябины, вереска и терновника. Суеверные дряни! Во мне снова вскипела ярость. Как им не понять! Какая глупость – верить в силы тьмы, верить, что ветки, разбросанные по кровати, могут остановить Сатану! Я смахнула их и присела на край. Затем откинулась на спинку, заплакала от злости, бессилия и боли. Да, от боли, потому что хлынувшие из глаз слезы жгли израненное лицо! Тут я заметила, что постель мокрая, и догадалась, что ее полили святой водой.
Однако подушка, на которой еще оставалась льняная наволочка, похоже, избежала варварского ритуала. Я рванула ее к себе, надеясь устроиться поудобней, уткнулась в нее лицом и – о да! Она еще хранила в себе аромат волос Перонетты, уехавшей навсегда Перонетты, ибо кому, как не ей, следовало нестись в ландо прочь отсюда вместе с ее тетей. Но лавандовая нота перебивалась другим запахом, более сильным. Что это? Железо? Ну конечно, подушка пропиталась ржавчиной, пропахла ею, ведь саму кровать тоже окатили святою водой. Когда я коснулась железной рамы, то рука моя испачкалась в чем-то мокром и темном. Наклонясь, я присмотрелась и заметила на белой наволочке красные пятнышки, рука моя коснулась другой стороны подушки, и… Перевернув ее, я увидела прямо в центре расплывшееся алое пятно в форме сердца, а может быть, кулака.
Но кому могла принадлежать эта свежая кровь?
Послышался шорох, но исходил он явно не от человека. Это было тихое мяуканье. Оно доносилось из-под кровати. Я нагнулась и дрожащими пальцами вытащила из-под койки угольно-черную кошку, никогда прежде не встречавшуюся мне в С***. Она не стала убегать и тут же принялась обнюхивать мою испачканную в ее крови руку. Ей совсем недавно обрезали уши, причем, видимо, самым варварским способом, тупыми ножницами или столовым ножом. Я взяла кошку на руки. Что они с нею сделали? Лаская несчастное, изувеченное создание, я как бы просила прощения, ибо хорошо понимала, что являюсь причиной ее мучений. (Единственный способ не дать кошке превратиться в наперсницу ведьмы – это обрезать ей уши; по крайней мере, так утверждают у нас на севере.)
Ах, эти мерзавки! Им бы работать подручными у мясника! Разжаловать меня из дьявола в простую ведьму? И когда только все кончится? Сколько еще крови должно пролиться и чьей? Я этого не могла знать, но что-то мне подсказывало: не моей . Меня вдруг охватила решимость не допустить этого. Правда на моей стороне: их злобное невежество, их жестокость, глупая приверженность суевериям решили за меня, помогли сделать выбор.
Я прижала кошку к самой груди. Бедняжка. Она снова и снова терла своей лапкой окровавленные обрубки, от которых остались практически одни струпья среди слипшейся шерсти там, где когда-то росли ушки. А она все мурлыкала и мурлыкала жалобно, пока в глубине моей души не родилось убеждение , что она спрашивает меня, отчего с нею так поступили. Теперь, когда я вспоминаю тот день, я задаюсь вопросом: а не направляла ли она мои мысли и поступки?
Она терлась о мое плечо, словно пыталась найти защиту у меня на груди. И вправду наперсница! Мысль эта поразила меня. И мне пришли на память слова шекспировского изгнанника Просперо, в прошлом миланского герцога, а ныне правящего зачарованным островом короля-волшебника, который так отозвался о живущем там существе по имени Калибан: «Сие творенье тьмы я признаю моим». Но какую кличку дать моей наперснице, моей черной изуродованной подружке? Назвать Буря, по имени той пьесы Шекспира? Не то… А может, Миранда – в честь дочери Просперо? Нет, это имя чересчур светлое. И все-таки мне понравилось, как оно звучит. Я на мгновение задумалась. Малуэнда! Вот это подойдет. Очень даже подойдет. Малуэнда … Загадочно и по-чародейски.
Я снова присела на край злосчастной кровати, вокруг которой валялись прутики, наломанные с деревьев, отгоняющих ведьм, и погладила мою Малуэнду. У меня никогда не было не то что наперсницы, а вообще никакого ручного зверька. Неудивительно, что я засмеялась счастливым смехом, когда мысленно произнесла это слово: наперсница! И неожиданно я поняла, что совсем не боюсь, что меня могут схватить, если застанут сидящей на этой койке, если увидят сейчас в этих лохмотьях, грязную, не обращающую внимания на святую воду, которая, по идее, должна была испепелить меня, почесывающую за ухом свою наперсницу… Почему? У меня не было ответа!
Я сидела на койке и думала, как было бы чудесно оказаться и вправду той, за кого меня все принимают. Я желала стать ведьмой. Я стремилась к этому. Ах, если бы демоны, Темные Силы, выполняли все, о чем я их попрошу! Вот бы мне знать всякие заговоры и заклятья. Прошло немало времени, прежде чем мне суждено было узнать, что желания и стремления уже сами по себе являются чем-то вроде заклинаний; узнать, что немые мольбы мои были услышаны, тайные ходатайства удовлетворены. Однако я слишком забегаю вперед…
Итак, мои прежние соученицы одарили меня наперсницей. Как мило с их стороны. Кажется, они наделили меня сверхъестественными способностями? Но разве сила моя не в этой глупой их вере, не в их тупой убежденности, что я ведьма, не в их суеверии? Воспользуйся их страхом . Я чувствовала, как силы мои прибывают, они словно перетекали ко мне от новой моей подружки, которую я баюкала на руках.
Мне было еще больно, однако я уже не боялась! Я обрела силу. Я чувствовала себя сильной как никогда, сильной во всех отношениях. Сильною и бесстрашной. Ибо кому нечего терять, тот не боится возможных потерь. Я решила, что не дамся им в руки.
ГЛАВА 7Святой Франциск
Для начала мне захотелось принять ванну. Невероятно! Ведь прежде я никогда не отваживалась обнажать свое тело, а теперь, сбросив лохмотья, прошла обнаженная в умывальню через весь дормиторий. Малуэнда мягко ступала рядом. Там я обнаружила несколько лоханей с несвежей, остывшею водой, которая… Не знаю, то ли тусклый свет, проникавший через слуховые окна, придавал воде в старых лоханях свинцовый оттенок, то ли просто в них плавала остывшая с утра грязь… Малуэнда подвела меня к той из них, вода в которой казалась много чище, чем в остальных: возможно, ею вообще утром никто не пользовался. Я нашла чистое полотенце и, наклонясь, начала мыться. Холодная вода подействовала на меня успокаивающе. Она показалась мне целебным бальзамом.
Малуэнда вспрыгнула на край лохани, потрогала воду лапкою и принялась умываться. Казалось, она всматривается в темное свое отражение; огоньки светящихся в полумраке глаз поблескивали на мутноватой глади, словно две старинные монетки. У меня едва не разорвалось сердце, когда я видела, как она ухаживает за жалкими остатками своей плоти, которые еще недавно были ушками. Неужто их у нее вырвали? Очищенные от сгустков крови, раны ее показались мне еще более ужасными.
Я вернулась к своей койке, на которой остались испачканные землей лохмотья ночной сорочки, и только тогда вспомнила, что мне не во что переодеться: все вещи мои, хранившиеся в сундуке, пропали. Разозлившись, я принялась шарить по чужим сундукам, стоявшим поблизости, но вскоре поняла, что это бесполезно. Почти все девицы были мельче меня; их одежда не пришлась бы мне впору. Как вспомнить, где стоят койки и сундуки тех, кто постарше? Я торопливо прошлась по дормиторию, припоминая, кто где спит.
Дойдя до сундука Перонетты, я замерла на месте. Она явно уехала в спешке, ибо, похоже, оставила в нем все свои замечательные платья. Неожиданно мне вспомнилось, что Перонетта несколькими днями ранее получила посылку – разумеется, обернутую в розовую бумагу и с непременным бантом, – которую она вскрыла с нетерпением, ибо ту прислали из прежде неизвестного ей парижского ателье. Конечно, то была очередная любезность месье Годильона. Однако неведомая модистка ошиблась в размерах, и платье не подошло, ибо оказалось слишком большим. Перонетта, насколько мне помнится, тогда сильно разгневалась… Однако вот же оно, это платье, на самом дне сундука.
Я облачилась в сие произведение портняжного искусства, сшитое из бледно-розовой кисеи, сквозь которую просвечивал шелк – тоже розовый, но более насыщенного цвета. Оно было прелестно, а для меня, пожалуй, даже слишком прелестно. Пышные рукава вздымались буфами у самых плеч, а от локтя к запястью шел ряд перламутровых пуговок. Слегка, правда, короткое, да и в плечах узковато, но ничего, сойдет.
Я продолжила изучать содержимое сундука. Мало ли что еще там найдется? В нем, кстати, остались и другие платья Перонетты, в том числе те, которые она еще ни разу не носила, а некоторые даже не распаковала, и они так и остались лежать в обертке из цветной бумаги. Все визитные карточки отца были разорваны надвое; они валялись в дальнем углу сундука большой кучей, словно ее намел жаркий ветер презрения. Хранились там и письма от матери, толстая стопка голубых конвертов, перевязанных лиловой шелковой ленточкой. Я вытащила тот, что был сверху, и прочла лежавшее в нем письмо, написанное, как свидетельствовала проставленная на нем дата, несколько месяцев назад. Вернее, попыталась прочесть, ибо почерк оказался совершенно неразборчивым. То были невообразимые каракули, кое-как нацарапанные гусиным пером; мне пришло в голову, что такие следы могла оставить хромая курица с измазанными чернилами лапами, проковылявшая несколько раз взад и вперед по этому листку тонкой, слегка надушенной бумаги. То здесь, то там возможно было угадать слово-другое, однако буквы, из которых они состояли, были неузнаваемы. Стало быть, Перонетта рассказала о матери правду. Та действительно повредилась в рассудке. Я порылась в пачке и обнаружила, что многие письма не распечатаны. Все они были адресованы Перонетте (причем адрес писала явно не мадам Годильон). Интересно, кто был настолько жесток, что неизменно пересылал дочери эти письма?