Витольд Гомбрович - Транс-Атлантик
Мух больших золотистых жужжание среди Пальм, кустов, попугаев, в гуще кустистых пышных цветов и Бамбуков, нас как душными влажными объятиями охватывало, ибо жара на улице сильнее, чем в доме, ощущалась. Животные разные диковинные направо-налево полошились, собаки большие дворовые повылезали, легавые, и давай Морды в нас совать, нюхать, только Морды у них были обвислые. За Игнатием Байбак шел, да так ловко, шельма, так мелодично, что как будто на дудочке в такт подыгрывал. Так мы на лужайку вышли, где площадка для Лапты, за изгородью, возле Оранжереи. Объяснивши правила игры (не такие, как у нас, ибо мячик сначала с руки бьется о стену, а после двукратного отскока от земли, уже с воздуха второй раз бьется о стену, но битою-лаптою; только после двух отскоков можно отбивать), Гонзаль сразу мячиком с руки бил о стену и второй раз бил после двоекратного отскока, в стену, битой, да как ловко. Игнат подбежал и низко над землей его мяч лаптою ударил… тот аж взлетел, но Игнат прыгнул, настиг его, ударил — летит, только разве чуток киксанул, в сторону пошел, в сторону! Побежал Гонзаль за ним, да на Горация прикрикнул: «Ты чего, лоботряс, без дела стоишь, поди работу какую Поработай, мученье одно с этим болваном, возьми чурку, да колышки ею поприбивай там на грядках, видишь, расшатались!» Снова мяч отбивает, Игнат прыгнул и его с отскока в отскок, а Гонзаль, стало быть, срезал… крученый пошел, крученый!.. Потом Игнат прыгает, бьет с Биты в Биту, а тот его так срезал с лету, что аж хлопнул, так что Игнат его еле-еле поймал и вверх свечой пустил, тогда Гонзаль — с отскока! Бита! Бита бьет! Сильно бьет: бах, бах, бах, бах — раздается окрест!
А тут Байбак в сторонке бух, бух бух бух, — колышки, те, что на грядках были, чуркой прибивает. Игнатий проигрывал, Гонзаль выигрывал. Напрасно Игнат прыгает-бегает!.. Гонзаль лучше подготовлен: он то Режет, то свечкой отбивает, и мяч у Игната мимо носа пролетает. Бах, бах, бах, бах — битами бьют, лаптами лупят! А тут Горацио рядом бух, бух — колышки прибивает. Разозлился Игнат и, витать, уж из последних сил, красный, потный, бух мячик с отскока, а тут рядом Гораций — бах в колышек! Взлетел мяч так, что Гонзаль его едва отбил! А Игнат опять, значит, бах, а когда он бах, тут же ему Горацио вторит — Бух чурочкой в колышек… и так этим Бух-бахом мячик жужжит, летит! Игнат, значит, снова — Бух, Горацио — Бах в колышек, и так Бух-бахом мячик летит, что Гонзаль его едва вытянуть может! Снова, значит, Игнат — бах в мячик, Горацио — бух в колышек, как будто вместе против Гонзаля играют, Игнат же, почуяв, что помощник есть у него, все сильнее бьет… И так, бух-бахом играя, выигрывают! Я на Томаша гляжу, а тот из-под своих кустистых бровей смотрит, а тут бух, бух, бах, бах, бах, и как только Игнат бух, так Горацио — бах, вот так Бухбахом! Понимал ли Томаш, что не Лапта это, а западня, что у него Бухбахом этим сына уводят, что Сына его Бухбахом соблазняют? Молчал, старик. Собаки грызлись. А когда игру закончили, Игнат, потный, разгоряченный, дышит, значит, и дышит, а Гонзаль как принялся его поздравлять, обнимать, восхвалять необычайную ловкость его! И пошло-поехало! Теперь с утра до ночи ничего другого, только Сына обольщение, Сына с помощью этого Байбака умыкание… пока Отец тяжело оком извечным глядит! С утра до ночи один и тот же Срам: тот же диаволский, адский Гонзаля замысел среди Попугаев, Мух жужжащих, как змея большая, зеленая, в траве, в зелени.
Ибо уже ясно стало, для чего ему этот Горацио нужен был. Вот пошли мы табун осматривать, а там мулы очень злые, ноги вроде как у Коней, а кусаются, как Ослы. И говорит Гонзаль в этой духоте, в этой жаре: «на этих мулах никто верхом не усидит — сбрасывают» и тут же Игнат говорит: «Я попробую», а тем временем Гонзаль: «Горацио, что ты без дела стоишь, возьми-ка вон ту кобылу, да через жердь ее, а то прыгать разучится». И когда Игнатия мул сбросил, Горацио тоже с кобыли упал, так один и второй поднимаются, кости собирают, да так смеются, что их Смех, их Падения перемешиваются. Смеется Гонзаль! Или опять-таки, с ружьями на птиц. Говорит Гонзаль: «Возьми-ка, Горацио, духовушку, в ворон за овином постреляй, а то слишком уж они яйца куриные клюют… и опять выстрелы перемешиваются. Или, когда Игнат в пруду купается, Горацио в воду упал, а Игнат его за ногу, стало быть, уцепил и на берег вытащил. Такая вот беспрестанная мешанина, такие вот Байбака этого вечные, беспрестанные, назойливые подыгрывания, повторения во всем, приставания! Игнатий, хоть он тоже соображал, что к чему, и злое намерение Гонзаля во всем этом предчувствовал, воспрепятствовать всему этому не мог и сделать так, чтобы собственные его крики, прыжки с такими же Горация криками и прыжками в одно целое не сливались и чтоб впечатления не производили, что они друзья или братья. Видел все это Томаш, да как бы и не видел…
Но Пусто. И хоть известна грядущих событий жуть, хоть Сына умыкают, все такое Пустое, Пустое, что человек начинает молиться о ниспослании ужаса, страха, и как коршун перед дождем, выглядывать, ибо хуже страха только Бессилие Страха. Но мы, как Сухие Стебли, как Порожняя Бутылка, и все вокруг как Пустая Тыква. На третий день такая на меня Боязнь напала, как раз по причине Отсутствия Боязни, что я в сад пошел и там среди кустов отчаяние мое, падение мое, грехи мои вспоминая, животворной Боли, Ужаса источник разбудить жаждал. Сказал я тогда: «Я Отчизну потерял. Ничего не поделаешь, пусто». Говорю: «Я с Путо на Отца поругание соединился». Да что там, ерунда. Говорю: «Тут Смерть, тут Позор грозят!» Сливы в саду росли, я съел одну, но еще больший страх меня охватил: что я вместо того, чтобы бояться, сливы ем. Да все ничего, пусто, но вкусно, солнышко пригревает, пригревает, а тут вдалеке за деревьями Томаша я увидел… по тропинкам ходил в раздумьях и руки к небу воздевал, вроде как бы Молнии-громы призывал… но все же сливку сорвал и съел… Иду дальше, за кустами Игнат лежит, в пространство взгляд вперил: мысль у него, видать, важная, Тяжелая, потому как сморщился, что-то взвешивает, может что-то решает… но ничего, сливку съел одну, потом еще одну. Мухи золотистые жужжали. Я по тропинкам, по аллейкам хожу, сливы ем, да на овощи, на фрукты поглядываю. Только кто-то за забором Свистнул. Подошел я к забору, а там на лужку Бричка, на ней Пыцкаль, Барон и Чюмкала, а Барон хлыст держит и за вожжи коней пегих: вот мне знаки и подают, свистят.
Я через забор перелез. Говорят они: «Что там новенького? Что слышно?» Отвечаю: «Слава Богу, все хорошо». Говорит Барон: «Мы тут в соседней Эстансии этих жеребят покупали, садись с нами, увидишь, какие востроногие». Только я вижу, что у них на сапогах шпоры, и говорю, значит: «На бричке и при Шпорах, видать, верхами куда выбираетесь».
Ответил Чюмкала: «Коней верхом пробовали в Эстансии». Сел я в Бричку, и тут мне Пыцкаль Шпору в икру как всадит, я от Боли страшной-ужасной чуть было сознание не потерял, а они хлыстом по коням и в галоп! А кони, хлыстом охаживаемые, как Бешеные мчат! А собаки повыскакивали, налетают, лают-заливаются! А я от боли пронзительной шелохнуться не могу, потому что в шпоре шип был загнутый, и если в тело она вонзалась, то как Клещами живое мясо схватывала. Всего лишь сил у меня и оставалось, чтобы Пыцкаля попросить: «Не шевелись, не шевелись, больно!» …а он вместо ответа Рявкнул, Заорал благим матом, как Ненормальный, как Сумасшедший какой, и ногой своей резко повернул. От чего Боль такая Болючая сделалась, что у меня искры из глаз посыпались и я потерял сознание.
Когда я в чувство пришел, то обнаружил себя в каком-то маленьком подвальчике, слабым светом из маленького окошка освещаемом. В первый момент я понять не мог, откуда я тут взялся, но при виде Барона, Пыцкаля, Чюмкалы, что на другом топчане сидели, а главное — при виде Шпор этих страшных, Загнутых, которые к сапогам их прикреплены были, быстро передо мною удивительность приключения моего обнаружилась. Однако я думал, что они просто выпили, и по причине какой-то меж собою Ссоры, может и давнишней, такое со мной сотворили. Ну я, значит, и говорю: «Ради Бога, люди, вы никак пьяны, скажите ж мне, где я и за что вы меня преследуете, ибо клянусь всем святым, что не виноват я перед вами». И вместо ответа лишь Дыхание их Тяжелое, утомленное почувствовал, да на меня глазами какими-то невидящими смотрят, говорит тогда Барон: «Молчи, ради Бога, молчи!» Ну, стало быть, сидим мы так, молчим. Тут Чюмкала ногою своею двинул, да Барону шпору в ляжку вонзил! Вскипел Барон от боли ужасной, но не шелохнется, шелохнуться боится, чтоб ему еще глубже шип не влез… и, как в капкан пойманный, тихо-тихо сидит… пока некоторое время спустя Пыцкаль не вскрикнул и шпору свою в Чюмкалу не вонзил, а тот — в капкане шпоры побледнел и окаменел. И опять все тихо Сидят.
В таком молчаливом сидении проходили часы, а я дрожал и вздохнуть не смел, чтоб мне кто из этих Безумцев шпору не вонзил. Не счесть, сколько мыслей самых диких меня мучало, и на этих ликах заросших, худых, как Христос на кресте, но Адом истинным горящих, я уже читал самые ужасные приговоры. А тут как дверь отворилася и ни кто иной, как Счетовод старый, Счетовод тот самый, что меня учил Дела вести, тот самый Счетовод собственной персоной заявился! Почтенный Счетовод! Но каково же Счетовода преображение! Медленно, белый как полотно, приближался он к нам, рот искривлен, челюсти сжаты, глаза вытаращены, и Дрожит, как осиновый лист… не меньше дрожь и у Барона, Пыцкаля и Чюмкалы, и их оцепенение, точно смертельное, не меньше! Шпора у него была к сапогу прилажена, а приблизившись, рядом со Мною встал, и пока никто словом не обмолвился, пока все дыхание затаили, я как труп, не говорю, не дышу, сижу… И вот так мы часа три или четыре Просидели, один подле другого, без движенья, без звука, но что-то там Между Нами росло, росло, росло и когда уже под Небеса, видать, выросло, когда больше, сильнее мира стало, Счетовод мне Шпору свою раз-два!.. В икру вонзил! От этого я наземь упал от Боли преужаснейшей и всепроникающей… он лишь крикнул, за голову схватился. На полу лежа и шип тот загнутый, что меня Схватил, чувствуя, я вообще больше не шевелился, дабы Боли Болью не умножить. И снова тишина настала, и может два или три часа она продолжалась. Наконец, Счетовод глубоко вздохнул и очень тихо сказал: