Витольд Гомбрович - Транс-Атлантик
Нес по пьянке невесть что. Но что-то мне в словах его не понравилось, и говорю я: «Ты пьян. Иди лучше спать. На что Игнату отца убивать? Ой-ой-ой, иди-ка ты проспись лучше, не морочь голову!»
— Игнат старика убьет! Уж я это устрою, есть у меня способ… У меня на Игната средство есть!
Вздор нес. Вздора его пьяного и слушать-то не стоило! Но что-то на языке у него вертелось, ну я его, стало быть, за язык-то и потянул: «Какое такое средство у тебя на Игната? Игнат видеть тебя не может».
Он обиделся: «О-о-о! Напротив, он очень меня любит! А я так сделаю, что он Папашу убьет! Папашу убьет — и Средство у меня к тому есть! А когда он отцеубийцей старого хрыча своего сделается, верно, в Помощи моей и Опеке нуждаться будет, потому как дело уголовное, уголовщиной пахнет; а тогда он и помягче станет, ой, дана, ой, дана!»
Я за горло его схватил! — «Говори же, чего замышляешь! Ты что тут за новое Безумство-Чертовщину завариваешь? Что за интриги с этим твоим прислужником, с Горацием этим плетешь, что у него с Игнатом общего, чего он Игната Движеньям вторит, чего ты с ним замыслил? Говори, не то задушу!» — а он у меня в руках обмяк, глазами заворочал и прошептал: «Ой, не дави, не дави, дави, дави, дави!» Я как ошпаренный от шеи его отпрянул: «О! — воскликнул я, — Берегись, гадина, я с тобой разделаюсь!» И тогда он крикнул: «Сынчизна, Сынчизна!» Я онемел. А он снова: «Сынчизна, Сынчизна, Сынчизна!» — изо всех сил кричал, да так, что слово это, кажется, заполнило весь дом и на Леса, на Поля ринулось, и снова: «Сынчизна» как одержимый кричал он… Коль он кричит так, я Ходить начал, и Хожу, в Хождение мое ринулся! Он все кричит: «Сынчизна, Сынчизна, Сынчизна и Сынчизна и Сынчизна и Сынчизна и Сынчизна!» А Хождение мое от крика его все мощнее и мощнее становилось, и уж такое стало оно Бурное, такое Мощное, что того и гляди, дом вместе с криком его разлетятся.
Но смотрю я: нет никого. Сбежал, стервец, крика своего, видать, испугался, а меня одного оставил только с Хождением моим. Прервал я Хождение. Зал большой, разными предметами заполнен, но один на другом, один на другом, там Триптих под Вазой, а там — Ковер на Канделябре, Кресло на Стульчике, Мадонна — с Химерой, и Бардак, Бардак, Бардак, и уж без малейшего стеснения одно с другим как попало спаривается, словом, бардак. А еще писк уханье, шорохи всех животных, которые там друг за другом носились по углам, за занавесками, диванами, и вместо того, чтоб Кобель за Сукой, так Кобель с Кошкой, или с Волчицей, с Гусыней, курицей, может и с крысой, Распаленный, Вожделеньем обожженный, а Сука с Хомяком, Кот с Выдрой, может и Боров с Коровой, и пошла Гулянка, Бардак, Бардак и Гулянка, да ладно-ладно, да что там, а, понеслась! Боже Мой! Господи Иисусе Христе! Матерь Божья! Да тут предо мною с одной стороны Сыноубийство, а с другой — Отцеубийство!
Ясно было, что Старик в порыве своем клятву свою выполнить готов, Игната ножом, а может и не ножом пырнет… и тоже верно, ясно, что не на ветер Гонзаль слова свои бросил, и что у него Средство на Игната имеется, чтобы до отцеубийства его довести… а так, без убийства, здесь, видимо, обойтись не могло, и дело только в том, Отцеубийства или Сыноубийства оно образ примет… Я перед Томашем, перед отцом моим, на колени пасть хочу… но вновь крик Гонзаля «Сынчизна, Сынчизна» в ушах у меня раздался, уши разрывая, и я, стало быть, с колен вскакиваю и давай Ходить, в Хожденье устремляюсь, Хожу, Хожу, Хожу и того и гляди дом весь разнесу, старика убью! Что мне старик! Старика зарезать, укокошить! Где настигнуть Старика, там его и задушить, чтоб Молодой Старика задушил! Вечно что ль Отец Сына будет резать? Когда ж Сын — Отца?
Хожу, значит, и Хожу. Но когда так Хожу, хожденье мое как бы направляется куда-то и ведет меня куда-то (хоть сам и не знаю, куда)… туда, где Игнат сонный лежит… потому, значит, Хождение мое ходит и ходит и ходит, а там Игнат… и Хожу, а там Игнат где-то в комнате, которую ему Гонзаль отвел… ну и думаю я, значит, что ж это я все так Хожу, пойду-ка я к Игнату, к Игнату… и когда мысль эта меня осенила, хождение свое я в коридор направил, что к Игнатову вел покою, а там темно, коридор, подлец, длинный. Вдруг ногой на мягкое что-то, теплое наступаю и, вспомнив о собаках, появлявшихся отовсюду, думаю: собака что ль? Тревожно спичку зажег, но не собака то была, а Парень взрослый, чернявый, на полу лежит, молчит, зенки вылупил, на меня глядит. Не шевелится. Я через него переступил, дальше иду, а спичка у меня погасла, только опять на что-то наступаю, а сам думаю «собака что ль?», спичку зажигаю, смотрю: Парень взрослый на полу лежит, ступни большие, босые, проснулся, на меня глядит. Иду, значит, дальше, да спичка опять погасла на двух Парней наступил, один из которых белобрысый, Рыжеватый, второй — помельче, худой, и оба на меня глядят, молчат. Перевернулись на другой бок.
Иду дальше. Коридор длинный. Сообразил я, что у Парубков, в хозяйстве занятых, лежбище здесь на ночь… что меня и удивило, ибо в самый раз в постройках фольварочных им сенцы что ль какие выделить… да только ведь каждый хозяин по своему разумению все устраивает, а за советом похуже — это к Соседу. Однако ж вид этих парней какое-то отвращение во мне вздыбил; аж плюнул, но думаю: куда ж это я плюнул? Остановился и новую спичку зажег. Точно: Парень там чернявый, взрослый уже, лежал и я, сам того не желая, на него наплевал, а плевок мой по уху его стекал. А он молчит, только на меня глядит. Спичка погасла.
Гнев меня охватил, и думаю я: что ж ты лупешки свои на меня Таращишь, когда я на тебя Плюю… и еще раз на него плюнул. Вроде ничего, тихо, не шевелится… Спичку, значит, зажег и вижу: лежит, а плевок мой растекается по нему. Только спичка погасла, а я думаю, черти тебя раздери, стерва, я на тебя плюю, а ты, дрянь, мерзавец, ни гу-гу, ну так я еще разок в морду тебе Наплюю, в морду, чтоб ты знал!.. И наплевал, но когда спичку зажег, вижу: лежит тихо, на меня глядит. И погасла спичка. А я тогда громко говорю: «Ты, такой-мол-сякой, уж ты, стерва, дрянь, меня не одолеешь, а может ты думаешь, что я плевать перестану, да только не быть по-твоему, уж я на тебя Наплюю и плевать буду, сколько мне захочется!» Ну, стало быть, и Наплевал я, только он не шелохнется, и когда я спичку зажег, гляжу — он на меня смотрит.
Мысль моя тогда такова: «А может он думает, что я это для удовольствия, ради собственной Услады?..» И, оцепенев, долго ни на что решиться не в состоянии, все стою, стою, а он все лежит, лежит, и ничего, ничего, только время идет, уходит… пока наконец не прыгнул я через него; бегу как от Моровой Язвы, мчусь, лечу, о стену какую-то разбиваюсь, в комнату какую-то, а может и в сени влетаю и останавливаюсь… потому что чую опять передо мной лежит кто-то. Проклятье, дерьмо, еще один, конца им нет, ну как я тебе морду расквашу… и спичку зажигаю. И вот, на кровати у стены Игнат лежит, в чем мать родила, сном объятый, спит и дышит. Увидев его, опечалился я. Ибо это только кажется, что прилично парень спал. Но когда он спит, в нем спит Подлость и, о Боже, Подлец он, ничего больше, Подлец, Подлец, на всякую Подлость способный; ему только волю дай, так он Подлецом бы и стал, как те Подлецы!
*
Утро следующего дня оказалось жарче давешнего полдня, воздух душный, влажный, от чего пот обильный и майка вся мокрая. К тому же духота невыносимая на грудь, на мозги давит, а по костям, по мускулам всем ломота, заставлявшая беспрестанно потягиваться-тянуться. И вот так вяло в это утро мы ворочаемся, с кроватей встаем, с Хозяином раскланиваемся и завтрак, тяжело дыша, едим. Гонзаль в халате утреннем Ажурном Сафьяновом и в туфельках, мускусом сильно в носу свербит, а рука белая, холеная, пальчики белые, сахарные к кофию тянутся. Собачек-собак разных множество… хвостом — если у которой он есть — виляют. Едим, что дают, похваливаем! А Байбак опять стоит и опять Игната движениям едва заметно Вторит, как будто ему на дудочке Движениями своими подыгрывает, но так тихонько, так легонько, что неизвестно, за Игнатом ли он это делает или, может, без намерения, а так, непроизвольно глаз жмурит или с ноги на ногу переминается. Во всяком случае так ловко и мелодично этот Петрушка Горацио с каждым Игната телодвижением в сторонке соединялся, ни дать, ни взять — на флейте подыгрывал. Сам Гонзаль это заметил и сказал: «Еда приятнее, когда в лесу играют».
Томаш, которому за эту ночь лет двадцать набежало, из-под опущенных век взглядом Седым, запавшим и чуть ли не предвечным на эти шалости поглядывает… и молчит, молчит… но все же заговорил: «Такой неблагодарности Хозяину нашему выказывать не желаю за Гостеприимство его, чтобы здесь на несколько дней с Сыном не остаться, а дела, даже срочные, подождать могут». Удивился Игнатий, глаза вытаращил, (тут же и Байбак в такт глазам его с ноги на ногу переступил), но Гонзаля чрезвычайно это Томашево решение обрадовало и он воскликнул: «Сколь блаженна сия минута! Вот это друг! Так пройдемте же в сад, разомнемся. Иди, иди ж, Игнасик, поглядим, кто в Лапту лучший игрок, а старших Вельможных Панов-Благодетелей попрошу судьями нашей ловкости быть!» Мячик из шкафа достал и в Игната им метнул. Зарделся Игнат, Байбак слюну сглотнул, но мы уж к саду идем, а за нами — собачки.