Михаил Белозеров - Река на север
Потом поднялся и вошел в коридор.
В зеркале наискосок увидел: Губарь, напоминая неуклюжего краба, карабкался на диван к коленям Королевы. Один раз потерял равновесие и ткнулся головой в пол. Бритый затылок походил на задник сапога, и Иванов подумал, что Королева и он давно несчастливы. Она спокойно и равнодушно подняла взгляд поверх этого затылка, поверх обстоятельств, поверх своей судьбы, покачала головой: "Уйди!", и он все понял, осторожно повернулся на цыпочках, вышел и тихонечко затворил за собой дверь квартиры. Три этажа вниз он сбежал через ступеньку и только за воротами дома свободно вздохнул: дом и двор давно стали для него чужими.
* * *— Сашка, — спросил он, — пиво будешь?
Не поднимая головы и не отрываясь от подушки, со странным выражением на лице протянул руку над взлохмаченной головой, и Иванов вложил в нее бокал.
— Бу-бу-бу... — пробурчал Губарь.
— Что ты сказал? — обернулся Иванов.
Ему пришлось подождать, пока в бокале не останется содержимого. Потом Сашка вместе с облегченным вздохом произнес:
— От гордости одни неприятности... Сегодня я Брюс Уиллис! Я восстанавливаю дух.
— Поздравляю, — насмешливо заметил Иванов.
— Ты находишь это глупым? — тут же спросил Губарь. Он уже влил в себя порцию и требовал следующую.
— Нет, отчего же... Меня самого ежедневно тычут мордой в грязь. Это называется воспитанием.
Он уже пережил тот период в жизни, когда по непонятной причине сменил почти всех своих друзей. Но Губарь остался, и это, пожалуй, было настоящим.
— Ты не можешь нас сравнивать. Это нечестно. — Он явно был настроен продолжать вчерашний разговор.
— Еще бы, — ответил Иванов, — кто тебе по утрам приносит пиво?..
— Бу-бу-бу... — произнес Губарь и допил вторую бутылку.
Это могло повторяться бесконечно долго — печень у него была еще вполне здоровая, а сердце — как у быка, но однажды это должно было прекратиться, ибо друзья детства рано или поздно должны забыться, перейти в разряд людей, на которых не стоит делать ставку или просто сосредоточивать внимание. Они, как бегуны на длинные дистанции, — рано или поздно выдыхаются. Единственно важно, чтобы ты сам не упал прежде времени.
V.
Назло затеяла стирку. Страдала молча, со вкусом, яростно швыряя ведра и гремя крышками, и почти не мешала писать. Ядовитая вагина. Иногда призывался в качестве рабочей силы — перенести бак с вываренным бельем.
Стыки фантасмагоричного и реального приводят к срыву сознания. Если бы в основе человеческого опыта, кроме причинно-следственных связей, лежал еще опыт аномалий, то это имело бы место в анналах. Такого не наблюдается, — писал он. — Значит, аномальный опыт имеет индивидуальный характер и отражает общую закономерность "равнодушия" пространства, т. е. можно сказать, что причинно-следственные связи вне времени (возможно ли такое?) не поддаются анализу — местонаходятся как бы за перегибом, за пределом возможностей трансформации в ощущения, а ощущения — в логическую цепочку". Здесь он подумал, что аномалии возникли вместе с живой материей и эволюционировали с интеллектом материи. "В итоге создался "избыток", скорлупа в скорлупе. Интерпретация области, в которую ты попадаешь и которая совершенно индивидуальна и зависит от личности — таинственность пространства. Копилка, которая может сыграть с человеком злую шутку, подсунуть то, о чем ты мечтаешь. Невозможно отличить то, что отличить невозможно. Надо лишь помнить, что мир основан на механичности, в которой до конца не материализуется ни одна даже из самых великих догадок". Через все этапы — логики и нелогики, через весь опыт, страх и боль, через ошибки, кровь, стенания, набирая в том и этом, — все равно механичность имеет некий предел, перешагнуть который невозможно, а лишь заглядывая мельком через плечо, трезво, как палач, в коем уже не стынет кровь, изгой из касты неприкасаемых, — через годы, отрицания, волнение плоти, глупости, через отступничество, мельтешение, самоанализ и алогичность, независимо в каком состоянии — всегда к одному знаменателю, что, парадоксально, все равно дает мнимую надежду на исключительность, что, впрочем, не столь уж плохо и что готово начаться заново в каждом, и крутится, как колесо под белкой. Надеяться на вечность, когда уже не на что надеяться.
* * *А в воскресенье ему снова позвонили, и все планы, которые он так лелеял в этот день, разлетелись в одно мгновение.
Абзац романа, в котором он наконец дошел до такого состояния, когда любое прикосновение к тексту рождает цепочку эмоций, в безупречной концовке должен был иметь тональное понижение, окрашенное в желтоватый цвет в соответствии с тем, что было перед этим, где пестрая неопределенность совпадала с фоном грядущей осени и долгожданной свободы. В дело вступил спасительный прием — пересчет пальцами на счет восемь, и когда безымянный в десятый раз добежал до "восьмерки" и задача должна была вот-вот решиться, зазвонил телефон. Иванов потянулся за трубкой и, не отрываясь от листа, произнес:
— Восемь! ах-х-х... простите...
Он сразу представил, какое глупое впечатление это произвело — изумленная пауза и далекое дыхание, словно застывшее на минуту смущение в бесчисленных разбегающихся проводах. Казалось, все замерло. Ему осталось (человеку все равно, на что тратить свои мгновения, — идея отрицания Бога): одно ускользающее ощущение банкрота — фраза тотчас же упорхнула, осталось неудовольствие собой и чуть-чуть собеседником в трубке, и он мысленно снова уплыл в текст, ловя хвостик ассоциаций, и даже чуть отстранился, как вдруг:
— Я насчет Димы... — конфузливо признался голос. Был он глухой и чуть-чуть шершавый — просто от трубки, без волнующих ноток, как будто с Луны, не вульгарный, не требовательный — просто молодой.
— Это мы сейчас обсудим, — весело сказал он. — А в чем, собственно, дело?
— Дело в том. — Голос задел его сочной дробностью, словно перекатились гладкие камушки вперемешку с жалящими пчелами, так складываются в тебе пирамидки, которые ты тут же готов разрушить отрицанием, и с удивлением внимать далекому эху, — что он пропал... — ответили так же бесстрастно и точно, — и... и мне жутко... — И вслед этому сразу переменился — побурел, свернулся, как лист, как будто искал, куда упасть или, самое меньшее, — прикорнуть на чьем-то плече.
Это было уже на что-то похоже — на несыгранную сцену, на старинный запах, исходящий от бабушкиного сундука под скрипучей крышкой. Привычка раскладывать по кирпичикам — он не торопился, он знал: стоит ему получить представление о человеке, как он потеряет к нему всякий интерес. Так было всегда, и он не представлял себя другим.
— Всегда рад помочь, — еще раз весело отозвался он, пытаясь приободрить невидимую собеседницу.
— Нет, именно пропал, — пожаловалась женщина на той стороне провода, и ему показалось, что она даже всхлипнула, — и я не знаю, что делать...
— Вы заявляли в полицию? — спросил он теперь чуть встревоженно и вспомнил предупреждение Королевы недельной давности.
— Вначале надо попасть в его мастерскую... — почему-то сообщила она ему.
"Тогда это серьезно", — подумал он и не спросил, почему прежде надо попасть именно туда, поняв лишь, что, по меньшей мере, это не телефонный разговор, раз его предупреждают так таинственно.
— Меня зовут Изюминка-Ю, — представилась она. — Я буду ждать...
— Хорошо, — согласился он сразу же, потому что услышал осторожные шаги Саскии. — Завтра там же в десять. — И положил трубку.
— Опять поклонницы? — спросила Саския, и голос ее был отзвуком альта спросонья.
Голос, который и сейчас иногда волновал его воображение и служил ему пособием в его экспериментах. Даже в постели она опускалась до фальшивых ноток — совсем некстати, словно спохватываясь о покинутой любви. Потом это долго сидит в тебе от каждой из женщин, и ты каждый раз невольно ждешь, боясь принять ложь в себе за всеобщую истину неудачников. Страшнее всего, что жизнь тебя пытается примирить с этим, и ты ищешь утешения в других и даже, может быть, находишь, но это вопрос времени, и ты знаешь об этом и становишься циником.
Прошлый раз звонила Радмила-художница, которая нашла его через радио, где он как-то выступал. Явно знакомилась:
— Я поздно начала — мне двадцать восемь!..
Он не стал разубеждать — женщины, которые пытаются услышать от тебя вещее, — потом они готовы бросить в лицо суровые обвинения, впрочем, и обычные женщины тоже. Но история так ничем и кончилась. Вернее, он сходил на выставку в Дом дружбы народов, где знакомый журналист вслух прошелся по поводу вековой вражды между клериканами и санкюлотами, упомянув при этом злополучное сало, а телевизионный оператор демонстративно пожал ему руку: "Мы с поэтом Галкиным вам еще покажем!" Возможно, в этом и заключалась напряженность между Восточными и Западными провинциями и было поводом ко Второму Армейскому Бунту. "Клерикане не сдаются!"