Джон Брэйн - Жизнь наверху
— Твои новые духи, дорогая, — сказал я. — Немножко еще осталось. — Я потянул носом воздух. — В машине теперь будет пахнуть, как в публичном доме.
Она взглянула на флакончик, и слезы снова полились из ее глаз.
— Зачем же плакать, — сказал я. — Я куплю тебе такие духи.
— Они мне не нравятся, — сказал она. — Отвратительные духи. Мне не надо больше таких духов.
Я закурил сигарету.
— Так выбрось их.
— Нет, это было бы расточительно.
Все еще плача, она снова подушила за ушами. Я расхохотался: никогда еще, кажется, не была она столь нелогична, столь вздорна, столь женственна и… столь обворожительно-мила, как в это чудесное июньское утро. Я поцеловал ее.
— Попудрись, и мы поедем, — сказал я. — Чудно́, но порой мне кажется, что ты вовсе мне не жена.
— Что ты хочешь этим сказать?
К моему изумлению, она как будто рассердилась.
— Я хотел сделать тебе комплимент.
Она открыла пудреницу.
— Довольно странный комплимент, — сказала она. — У тебя очень странная манера выражаться.
Я крепче прижал ее к себе. Она высвободилась.
— Нас могут увидеть, — сказала она.
— Но ведь ты же моя жена.
— Ты, кажется, этого не чувствуешь. Ты только что в этом признался.
— Забудем это, — сказал я. — Это не имеет значения.
Она смахнула пылинку с платья.
— Правильно, — сказала она, — это не имеет значения.
Она продолжала пудриться. Теперь я видел перед собой светскую маску — лицо молодой дамы, которая посещает церковь и ездит на приемы. Трудно было поверить, что в этих больших карих глазах могли когда-нибудь стоять слезы.
Кончив пудриться, она снова взяла флакончик с духами. Она подняла его вверх и посмотрела на свет: на дне оставалось еще немного духов. Она отвернулась от меня и, оттянув ворот платья, вылила остаток духов в ложбинку между грудей. Я смотрел на нее и не испытывал больше нежности к ней. Без всякой видимой причины она вдруг отдалилась от меня. Ее тело было по-прежнему здесь, рядом со мной, так же как безоблачно-синее небо по-прежнему было у нас над головой, но я был нужен ей сейчас не больше, чем небу; она ушла куда-то от меня.
Мы уже ехали по Тополевому шоссе, когда она наконец нарушила молчание. Глядя в сторону, она сказала:
— Будь добр, не забывай, что ты в обществе, хоть на этот раз.
— Что ты хочешь этим сказать, черт побери?!
— Общайся, не разговаривай все время с папой о делах. И не волочись за этой Хэксли.
— Хаксли, — поправил я. — Кстати, я понятия не имел, что она будет там.
— Ну конечно, если бы ты знал, то поскакал бы туда со всех ног, не так ли?
— Да я, черт побери, всего раз и видел-то ее! Только раз и минуты две, не больше.
— А тебе бы, конечно, хотелось побольше, не так ли? Я же видела, как ты уставился на нее в церкви, видела, какое у тебя сделалось томное выражение лица. И она это видела тоже. Эта особа отнюдь не идиотка.
— Она даже не подозревает о моем существовании, — сказал я.
— Совершенно так же, как Ева Стор, — она тоже не подозревала о твоем существовании. В последний раз это ведь была она, не так ли? — А до нее — Джин Велфри. Ты делишь все свое время между моим отцом и той женщиной, которая тебе на этот раз приглянулась.
— Я не обмолвлюсь сегодня ни единым словом ни с одной женщиной. И с твоим отцом тоже. Ни единым словом, будь я проклят!
Сьюзен пробормотала что-то, но я не разобрал что; все мое внимание было поглощено преодолением поворота перед въездом в усадьбу. Въезд был так узок, что приходилось делать широкий разворот, чтобы не ободрать крыло машины. Это, кстати, было единственным, в чем проявилась прижимистость Брауна, ибо его дом был самым большим на Тополевом шоссе и, следовательно, самым большим в Уорли, если не считать особняка Уэйлсов и замка Синдрема. А усадьбы их, даже соединенные вместе, были ничтожны по сравнению с брауновской, хоть и достаточно велики, если подходить к ним с обычной меркой. И строители как особняка, так и замка не пошли дальше песчаника, честолюбие же Брауна мог удовлетворить только самый лучший тесаный камень.
Я поставил машину подальше от главного входа, позади запыленного «воксхол-уиверна», принадлежащего Марку. Помогая Сьюзен выйти из машины, я проговорил небрежно:
— О господи, пора бы уж ему помыть свою колымагу.
Сьюзен судорожно глотнула воздуха.
— И пожалуйста, оставь бедного Марка в покое со своими тяжеловесными шутками по поводу его машины. И постарайся быть любезным с Сибиллой.
— Да, дорогая. Виноват, дорогая. Все, как скажешь, дорогая, — проговорил я с преувеличенным смирением.
Я позвонил. Харриэт, главное сокровище семейства Браунов, отворила нам дверь. Как всегда, она приветствовала Сьюзен явно с большей теплотой, нежели меня; она служила у Браунов свыше двадцати лет и была таким же творением их рук, как этот дом. Но дом мне нравился, несмотря на то, что некоторые господа, вроде Ларри Силвингтона, утверждали, что он похож на спортивный стадион, построенный в стиле Людовика XIV; он нравился мне даже на ощупь, и, входя в него, я всегда успевал погладить украдкой его шершавую каменную стену. А Харриэт мне не нравилась. У нее было широкое и странно увядшее для сорокалетней женщины лицо. Это лицо никогда мне не улыбалось, но я чувствовал, что если оно подарит меня улыбкой, то она будет выражать только презрение. Миссис Браун не раз говорила, что Харриэт — подлинный сноб и у нее свои собственные представления о том, каков должен быть истинный джентльмен.
В гостиной пахло цветами и сигарами. В ней ничего не изменилось за эти десять лет. Брауны всегда покупали все только самое лучшее, только то, что делается прочно, на века. Миссис Браун обладала хорошим вкусом — во всяком случае она очень любила говорить о хорошем вкусе — и регулярно посещала антикварные магазины и аукционы, но ни одно из ее приобретений не бросалось в глаза. Внимание привлекали к себе не софа из карельской березы и не шератоновская горка с фарфором, а необычайная мягкость и толщина темно-зеленого ковра, глубина мягких кресел, обилие цветов, ваз, статуэток и серебряных шкатулок, а бросая взгляд на стены, вы замечали не висячие парные шкафчики восемнадцатого века или коллекцию очень хороших охотничьих гравюр — последние уцелевшие крохи фамильного достояния Сент-Клэров, — а только толстый линкруст обоев. И я подумал — в сотый раз по меньшей мере, — что это типичная гостиная общественного деятеля: она великолепно могла бы служить вестибюлем отеля или приемной лорда-мэра.
Рози, сокровище номер два (рангом пониже), подошла ко мне с бокалами на подносе. Я не испытывал к ней такой антипатии, как к Харриэт, но она служила у Браунов всего десять лет. Она еще всему научится. В это утро мне показалось, что она что-то слишком уж внимательно следит за мной. Я отвел глаза от Норы, которую только что заметил в противоположном углу комнаты, и осведомился у Рози, как здоровье ее племянницы. Рози улыбнулась, и ее красное лицо стало на мгновение почти привлекательным.
— Она уже поправилась, благодарю вас, сэр.
Миссис Браун как-то рассказала Сьюзен, что эта племянница — просто-напросто дочка Рози. У этой старой мегеры, моей тещи, имелись свои достоинства, но от этого моя антипатия к ней не уменьшалась.
Я окинул взглядом комнату. Сьюзен оживленно разговаривала с Марком и Сибиллой. Я направился к Норе. Миссис Браун, поглощенная беседой с каноником Тинтменом, не удостоила меня ни единым взглядом.
Нора стояла немного поодаль одна. Она не казалась ни смущенной, ни растерянной от того, что была предоставлена самой себе, и не делала ни малейших попыток замаскировать свое одиночество разглядыванием картин, мебели или фарфора. Она была вполне удовлетворена своим собственным обществом; она не уклонялась от общения, но и не навязывала себя.
— Вот мы и встретились, — сказал я. — Могу я вам что-нибудь предложить?
— Нет, спасибо. — Я заметил нетронутую рюмку коньяку на столике рядом с ней.
— Так вы здесь впервые? — К моему удивлению, я не находил темы для разговора.
— Да, пожалуй, — ответила она. — Все это действительно чрезвычайно грандиозно.
— Десять спален, — сказал я. — Четыре ванных комнаты. Теннисный корт, бассейн для плаванья, четыре акра земли…
— Четыре акра? — с недоверием переспросила она.
— Девятнадцать тысяч триста шестьдесят квадратных ярдов.
Я осторожно коснулся рукой ее локтя; кожа под тонкой летней тканью платья была нежная и теплая. Она не отвела руки, только губы ее слегка приоткрылись. Я глядел на нее во все глаза. Это я запомню, подумалось мне. Моя память была начинена тем, что мне хотелось бы забыть; теперь у меня было что-то, что мне хотелось бы в ней удержать. Удержать все, вплоть до граненых стеклянных пуговок на ее платье.
— Это как раз то, чего я никогда не знаю, — сказала она. — Боюсь, что я зря стала журналисткой; должно быть, я для этого не гожусь.