Георгий Семенов - Вольная натаска
Кусты сирени росли в жирной, черной земле. С первых же теплых апрельских дней, когда раскрывалась замусоренная за долгую зиму, мокрая, резко пахнущая милая земля, встреча с которой всегда была праздником для людей, на ветвях сирени сразу же начинали набухать почки. А когда солнце подсушивало землю, а березовая мягкая метла чисто выметала весь мусор с нее, почки начинали светиться на дымчато-серых ветвях, упруго раздвинув клейкие скорлупки и высунув из-под них острые язычки листьев.
Все эти дни с рассвета и до темна в празднично прибранном дворе со следами метлы на прохладной приглаженной земле ликовали шумные и суматошные воробьи: самцы с черными нагрудничками и бурыми спинками воинственно чирикали и, распустив жиденькие крылышки, прыгали друг перед другом в брачных боях среди оживших кустов сирени, мешая невыспавшимся кошкам принимать где-нибудь на скамейке или на коленях хозяйки солнечные ванны, заставляя их в дремотной лени хищно и зло поглядывать на эти пляски и драки.
Клены еще стояли голыми, тополя еще только сбрасывали на землю горько-душистые и липкие чешуйки почек, а сирень уже мощно зеленела грубыми и жадными до жизни кустистыми листьями, похожими на колонии каких-то жирных кактусят, усевшихся на толстых тупых веточках, ветках и на высоких гибких ветвях.
Происходило всякий раз чудо: темно-зеленые сочные кусты выбрасывали лилово-красные факелы, наполняя вечерние сумерки прохладным ароматом, равный которому было трудно сыскать во всей Москве.
Под мрачноватой стеной не оштукатуренного до конца и словно бы брошенного, незавершенного дома сирень казалась особенно яркой и душистой. Влажные гроздья были так упруги, так насыщены цветом, что даже когда лиловые соцветия расправляли тугие кулачки бутонов, то и тогда, нежно светящиеся свечками в потемках вечера или красующиеся в своей лилово-розовой роскоши под солнцем, они были исполнены все той же влажности и упругости, жизненной неистощимости, пока не наступала пора увядания, до которой, впрочем, дело не доходило, потому что жильцы, домов, ухаживающие за сиренью, срезали цветущие ветки и уносили их вянуть в свои комнаты: считалось, что сирень обязательно надо подрезать, чтобы на будущий год не иссякла ее сила.
Но это бывало только весною. Летом же, в жару, когда весь двор сухо белел от тополиного пуха, а сами деревья с какой-то отчаянной расточительностью сыпали и сыпали на ветер миллиарды пушистых семян, являя собою жалкий и печальный, обтрепанный вид, не было никаких сил справиться с этим удушливым летающим пухом и не верилось тогда, что только вчера здесь цвела сирень.
В летнюю жару вытоптанный двор бывает похож на куриный закуток, в котором только что перерезали и ощипали всех кур. Пусто в детской песочнице под жестяным мухомором, жарко среди каменных стен, а тусклые от пыли листья сирени порванной сетью сквозят в знойном воздухе. Лишь старые клены царственно зеленеют над этой выжженной пустошью, до глубокой осени радуя людей то густой тенью, то сочными пластами зелени на раскидистых сучьях, то вертящимися в воздухе семенами, оснащенными прозрачными крылышками для недолгого полета, а то и предзимним солнечным цветом листьев, которым освещен бывает двор в пасмурные дни холодной серой осени.
Опять чернеет мокрая земля, а березовая метла, широко шаркая по утрам, сметает опавшие листья в золотисто-бурые копенки, при виде которых редко у кого не екнет, сердце, всколыхнувшись от давно уже позабытых, вытравленных городам и годами печально-туманных видений.
Шевельнется вдруг в тебе какая-то тайная, сокрытая от всех и самому себе уже непонятная тоска.
9
В середине мая, в то милое время, когда цвела сирень, а вдоль улицы распускались липы, светясь розовыми прилистниками, прикрывавшими туго уложенные нежные листья, похожие на зеленые цветы, Коля Бугорков решился наконец-то еще раз попытать свое счастье.
После печальных событий прошло уже много времени. Много писем отправил он Верочке Воркуевой за это время, хотя ни одного не получил в отвез. Но он надеялся, что Верочка все-таки читала письма, прежде чем их разорвать, и эта надежда тихо радовала его, потому что если она их читала, то никак не могла остаться равнодушной. Он писал такие чувствительные письма, с таким самоуничижением клялся ей и просил простить его, с такой нежностью и постоянством признавался в любви, так расслабленно-чуток бывал в эти тайные минуты воображаемого общения с ней, что, казалось, никакое сердце не может не растаять, не ответить взаимностью при чтении этих душевных излияний и уверений в вечной любви.
Себя он рисовал в письмах несчастным и потерянным человеком, которого даже удачные охоты не радовали, хотя, как он писал, «именно в эту весну я оборвал жизнь красавцу глухарю, а показалось мне, что я сам себя убил, и что-то оборвалось во мне, когда я понял, что ты, милая моя Верочка, и есть моя весенняя песня, без которой я не представляю себе свою жизнь. Я собирал подснежники, — сочинял он далее, — думал о тебе, о том, что ты всегда любила эти чудесные цветы…»
Когда он писал, слезы порой проступали у него на глазах — так волновали и печалили самого его написанные им строчки. Иногда он подумывал, не заняться ли ему литературой, до такой степени пронзительными казались ему собственные монологи, эти, так сказать, прозаические сонеты, отсылаемые по почте к отвергнувшей его, молчаливой, безответной Лауре.
«Почему же ты не хочешь хотя бы одним словом откликнуться на мои письма, в которых я только и нахожу теперь отдых от постоянной и мучительной тоски? Неужели я совершил такое страшное преступление, за которое надо казнить меня? — спрашивал Коля Бугорков, с печалью любуясь своим слогом. — Если так, то знай, милая Верочка, что я уже наказан тобою, пора бы и простить меня, сменить гнев на милость. Я знаю, у тебя доброе сердце, и я живу надеждой, что ты еще улыбнешься мне как прежде, мой холодный подснежник, моя любимая… Мне стыдно признаться, но я иногда плачу, когда вспоминаю тебя…»
Бедный Бугорков даже в страшном сне не мог бы вообразить, с каким жестоким цинизмом обращалась Верочка Воркуева с его письмами! Он не ошибался, она их действительно читала, но читала вслух, притворно изображая вдохновенный голос пишущего, а потом рвала на мелкие кусочки и, обнимая нового своего избранника, которому читала письма, говорила с искренним раскаянием в голосе, замечая его неудовольствие: «Я, конечно, гадко поступаю… Ко что я могу поделать! Мне смешно! Нет, Тюхтин, я понимаю, нехорошо так смеяться, но ты сам-то видишь теперь, как это глупо с его стороны — эти цветочки, подснежники, какие-то весенние песни… Боже мой, и он мне когда-то казался интересным человеком!» На что Тюхтин, за которого она собиралась замуж, хотя он был на восемь лет старше ее и имел когда-то жену, отвечал довольно резко и грубо: «А если понимаешь, зачем смеешься? И вообще, на твоем месте я написал бы ему все как есть, чтобы он не мучился… Не нравятся мне эти твои чтения! Человек любит… Ну раскис, ну глупости пишет, но ты ведь понимаешь, девочка, это он от любви к тебе… Зачем же тогда? — говорил он, но, примирительно целуя ее, добавлял: — Ты ему напиши, что один человек тебя любит сильнее, чем он… Не поверит, конечно. А вообще-то он хороший, наверное, малый, если не фарисей».
Он говорил это с такой самоуверенностью, с такой покровительственной интонацией в голосе, что Верочка Воркуева никогда не обижалась на его грубость, в глубине души сознавая себя очень и очень виноватой перед ним, слабея при одной лишь мысли, что он может вдруг узнать о ее вине.
Она гладила жесткие волосы этого двадцатисемилетнего мужчины и говорила с замиранием в сердце: «Да, конечно, я ужасная дрянь, а он прелестный мальчик, но ты, конечно, лучше всех на свете, великодушный и… Я даже удивляюсь! Тебе кого больше жалко: Бугоркова или меня? Почему бы тебе не разозлиться на этого нахала? Этот дурак до того мне надоел, что я готова убить его! Ты, Тюхтин, наверное, не любишь меня…»
И, говоря это, Верочка и в самом деле, к ужасу своему, понимала, что ей ничуть не жалко было бы Колю Бугоркова, если бы он вдруг взял бы да помер ни с того ни с сего. Она не то чтобы хотела его погибели, но какой-то кроманьонец, оживающий вдруг в ее душе, шептал ей иногда на ушко, что было бы совсем неплохо, если бы Коли Бугоркова не стало на свете: она тогда грустно и нежно помнила бы о нем, жалела бы его и не боялась, как боится теперь, когда она нашла наконец-то человека, в которого была безумно влюблена и уже стала его женой, хотя свадьбу они решили сыграть сразу же после сессии.
Верочка Воркуева глупейшим образом обманула его. Она говорила ему со страхом и ужасом: «Толя, подожди! Я должна тебе все сказать… У меня был парень. Я была девчонкой и ничего не понимала, я не любила его никогда… Это всего лишь один раз… И я должна была тебе это сказать! Ты должен все знать…»