Магда Сабо - Избранное. Фреска. Лань. Улица Каталин. Романы.
А куда бы, спрашивается, деться этому вражине старому, не зазови его Кати тогда в дом священника? В ту пору еще для мужика работы хватало: и участок земли был при доме, и виноградник немалый, да и по двору управиться надо; дела налезали одно на другое, прямо голова шла кругом, и в мыслях давно сидело, что пора бы подыскать работника. И тут попался ей на глаза этот Анжуй, бредет со станции, босиком, сапоги за спиной болтаются и котомка в руке. Той зимой бог прибрал старуху Йоо, и страшно было подумать, что может выйти, если служивый сейчас заявится домой, на улицу Гонвед, а по соседству с ним Розика хлопочет по двору — раздувает печку, печет хлеб для мужа. Многие солдаты вернулись тогда с войны в одно время с Анжуем, а она-то знала, что их ждет, горемычных: работы днем с огнем не сыщешь, почти все заводы тогда стояли. Анжуй и опомниться не успел, как очутился в работниках при доме священника. Так оно было лучше для всех: и для семьи священника, и для Анжуя, и для Розики. Всего только один раз между ними и был разговор. Розика потом уж сказывала, что он первым делом справился у нее о ребеночке, а едва узнал, как оно все вышло, то даже не сказал: «Прощай, бог тебе судья», — сей же момент и шасть за калитку. Давно это было, ох, давно! Рози тогда, наверное, еще и двадцати трех не сравнялось, а Михаю, должно, года тридцать четыре было. Много с тех пор воды утекло, уж и зятя Ференца давно нет в живых, а эти двое так ни разу и словечком не перекинулись. А на барахолке торгуют друг против друга, у Розики, поди, сердце кровью обливается, видючи, как зимой да в стужу Михай, злыдень этот, топчется с ноги на ногу в своих старых опорках, дует в кулак, а у самого и пальцы посинели от холода. Прошлую весну до чего дошел: продал на барахолке свою цитру, а ведь смолоду как выставлялся, только ею и гордился. Вот до чего довела заносчивость, несусветное его бахвальство что рано или поздно, а будет и у него своя лавка, не хуже чем у Кокаша, у стекольщика, возле самого базара; а теперь присмирел, сидит себе на барахолке и торгует поделками — шкатулками да птицами. Интересно, куда только могли деваться его денежки, ведь Анжуй давно копил на лавку, все время копил с тех пор, как попал в дом к священнику, и накоплено у него было немало, денежки свои он всегда носил при себе, в кумачовом мешочке на шее; и Аннушке тоже хотелось, чтобы у Анжуя была своя лавка, эти двое всегда дули в одну дудку. И вот что вышло из всей затеи, ни тебе лавки, ни богатства, перебивается теперь на старости лет с тыквы на картошку. Но куда все-таки уплыли его денежки? У самого Анжуя не дознаешься, вечно он все делал молчком, все в особицу; и с ней, Кати, не больно-то часто разговорится, даже когда на одном дворе жили. Рози, та и носу сюда не казала, пока Анжуя при доме держали. Зимой, в лютый мороз, Рози как-то раз подослала к нему на барахолке Эржи Фитори, чтобы та передала разогретый кирпич ему под ноги, а окаянный этот тем кирпичом да о стену, грохнул так, что и кирпич весь вдребезги разлетелся. Счастье еще, что на нее, Кати, он не держал обиды из-за сестры, ладно они с ним уживались в доме священника. Рози тоже хлебнула горюшка; мало той беды, что стряслась с нею, так еще и на всю округу ее ославили: стоило кому хоть раз ступить за порог к Этель на улице Хомок, а уж соседи знали о человеке всю подноготную.
Зять Ференц прикидывался, будто и не видит худого, и не слышит людских пересудов. Упокой, господи, его душу с миром. Сегодня, на кладбище, надо будет цветочков купить да на могилку его наведаться, когда с похоронами будет покончено. И в день поминовения усопших ей приходилось потихоньку скрываться из дому, потому что священник разрешает своим домочадцам бывать на кладбище только в страстную пятницу, и попреков не оберешься, узнай он, что они с Розикой ставят на могилах свечи, как католики. Вот и в прошлом году они тоже ставили: отцу поставили, матери на могилку, зятю Ференцу и даже старой Йоо затеплили свечечку, хотя при жизни старуха того и не стоила. Розику колотило от страха, а ну как Михай заявится на кладбище да и застанет их у могилы матери, а она успокаивала Розику: мыслимое ли это дело, чтобы старый греховодник шастал бы по кладбищу; да не верит он ни в бога, ни в черта, в скверне и душа его, и плоть. Так и вышло, как она напророчила: Михай, видно, и думать забыл про кладбище, совсем стыд потерял, только одна-единственная их свечечка и горела на могиле у старухи. А мог бы и наведаться к родной матери, показать ей свое сыновнее уважение, так нет, такой уж он человек, этот Михай, сроду никому на свете добра не делал, ни единой живой душе, кроме Аннушки. Для той он готов был в лепешку разбиться!
Когда их дворового пса Язона подхватил живодер, Анжуй вместе с Аннушкой отправился вызволять животину и вернулся домой с Язоном и еще тремя чужими дворнягами, а вместо выкупа отдал за собак золотое колечко, которое Аннушка получила от Францишки. Священник орал так, что даже шея у него потемнела, костерил Анжуя на чем свет стоит, как это он разрешил Аннушке отдать кольцо, а дворняг выгнал за ворота, так и разбежались по Тарбе, какая куда. Анжуй и в тот раз на каждое слово огрызался, не от него, мол, переняла девчонка этакую доброту великую, а от священника, а касательно платы — дело ясное, расплачивается тем, что имеет, потому как мала еще, будь она повзрослее, может, отплатила бы чем другим. Но уж окончательно взбеленился поп, как Анжуй заявил, что и сам Иисус Христос тоже был милосердным, всякую тварь живую любил и появиться на свет не погнушался в хлеву, близ скотины.
Тогда-то священник и выгнал Анжуя из дому, крик, галдеж стоял на всю округу. Зимой дело было. Кати все помнит, помнит, как Анжуй собирал свою котомку, а девчонка эта, Аннушка, тем часом закопалась в снег и голову в снег сунула, чтобы умереть. Когда Анжуй вытащил ее из сугроба, у той даже уши были забиты снегом. Уж лучше бы оставил он ее тогда в сугробе, пусть бы замерзла, потому как все зло в этом доме шло от Аннушки. Потом священник зачем-то снова вышел из дому, а Анжуй стал перед ним с котомкой и говорит; «Простите великодушно!» Священник пробурчал чего-то — не разобрать было; небось, пока дома сидел, все локти себе искусал, что выгнал Анжуя вон: ломай теперь голову, кто землю поднимет да виноградники обиходит, ищи-свищи теперь замену Анжую. А этот Анжуй, даром что получил от ворот поворот, стоит перед попом здоровущий, высоченный и глаз не опускает, а смотрит в упор; девчонка же замерла у него на руках, сжалась в комочек, будто в рукаве у него норовила спрятаться, «Простите великодушно!» — повторил Анжуй, и не по себе становилось тому, кто это слышал, потому как в голосе у него не чувствовалось ни тени покорности или раскаяния. Священник побагровел, будто застыдился чего, а Анжуй стоит бледный, ни кровинки в лице. Тут священник буркнул что-то и убежал в канцелярию, Аннушка сразу в слезы от облегчения и ну ругаться незнамо как, пока Анжуй не отвесил ей шлепка, тогда она убежала в дальний конец двора и принялась там скакать да визжать от радости. Про хозяйку слухи распускали, что она-де в уме повредилась, оттого что убить хотела эту Аннушку во младенчестве. Людям и невдомек, какая светлая голова была у нее, у страдалицы: раньше всех умников поняла она, кого породила на свет. Кроткая была да смирная, что овечка божия, и на тебе — упекли ее все-таки в сумасшедший дом. Пусто теперь Кати без нее, и проведать некого стало: а уж до чего приветливо да обходительно разговаривали там врачи со всеми, одна отрада для души туда наведываться. Хозяйка что дома была, что там: никому-то она вреда не делала, только глядит ласково так да улыбается всем, сердечная, а иной, раз и узнавала ее, Кати, и тогда уж обязательно все выспросит про Розику. Когда Кати навещала хозяйку, то всегда обряжалась в это вот красивое черное платье; Эржи Фитори как-то раз увидела ее в воротах больницы и даже вслух ей позавидовала. А хозяйка якобы была не в своем уме! Да не больше она помешанная, чем любой другой в этом доме. Того же священника взять, к примеру: день-деньской расхаживает в черном костюме, застегнутом наглухо, это когда солнце жарит так, что, думается, все бы с себя сбросил; если картошка у него подгниет, крик поднимает, что это-де кара господня, а того в толк не возьмет, что в этих краях все погреба никудышные от сырости, там и кости сгниют, не то что картошка. Ласло Кун, тот все больше молчком, подумаешь, убогий какой, без языка; сколько раз она примечала: сидит это он за ужином бирюк бирюком и только глаза таращит на то место в конце стола, где в прежние годы Аннушка сиживала, а потом отшвырнет стул и скорей бежать в комнату капеллана и выдует там одним духом не меньше литра воды. А уж когда развоюется, раскричится — не остановишь! Как хозяйку она ходила проведывать, помнит: иные сумасшедшие так-то буйствовали, ничем не хуже его. Ну а Аннушка тоже хороша: бросила дом родной и сбежала куда глаза глядят. Только цыгане так делают. Да и пока дома жила, тоже всем от нее одни неудобства и неприятности были. И Янка может сойти за ту, какою объявили ее матушку: вроде бы под одной крышей живут, а словно и нет ее, Янки, на свете; каждое утро диву даешься, что она все еще тут, в доме, суетится с утра до вечера, метет и стряпает, а все одно следа от нее не видать.