Юлий Самойлов - Хадж во имя дьявола
Я все это видел, и не со стороны, а изнутри… Очень интересное, но тяжкое занятие — видеть изнутри… Что-то типа военно-полевого корреспондента…
Я, собственно говоря, не помню, звали ее Нюркой или еще как-то по-другому, но мне все же кажется, что ее звали именно так… Это была здоровенная, грудастая и крутозадая девка, краснощекая и смазливая, из тех, кого в деревнях звали перестарками, потому что в свои двадцать восемь она еще не бывала замужем. Выходить было не за кого: в послевоенной деревне не было парней, они остались где-то под Москвой, Сталинградом, на Украине и в совсем далекой от Урала Германии; в деревне же горевали одни бабы, подростки, хлюпающие в тяжелых отцовских сапогах, и несколько инвалидов.
Нюрка была терпелива, как те заморенные колхозные лошади, которых она обихаживала вместе с увечным отцом, совмещая в себе одновременно и конюха, и навильщика, и возницу. А в колхозе было и голодно, и холодно, на трудодень давали пригоршню ржи на кашу и кучку осклизлой мелкой картошки…
Может быть, Нюрка так бы и осталась в колхозе и не коснулась бы ее затем общедеревенская известность, если бы… Если бы не приехала в отпуск Клавка — Нюркина товарка и соседка, служившая где-то на стороне.
На Клавке была шерстяная, под ремень, гимнастерка цвета хаки с голубыми погонами, синяя, тоже шерстяная юбка, на ногах ловкие, со скрипом, хромачи. А на крашеных и остриженных волосах — синий берет с золотой кокардой. Когда она шагала, выбирая, куда поставить ногу в блескучем сапоге, между юбкой и сапогами отчетливо виднелись шелковые чулки. И даже сам товарищ Савушкин, председатель колхоза, увидев Клавку, остановил двуколку и, поздоровавшись с ней за руку, назвал ее Клавдией Ивановной.
И вроде это была все та же Клавка, которую совсем недавно, прямо на дворе, задрав подол, порол отец, и вместе с тем появилось в ней что-то новое, непонятное и опасное. Говорили с ней осторожно и как по-писаному, как с приезжими из области корреспондентами.
— Какого же… ты здесь маешься? — в первый же день огорошила матом фартовая подруга, парясь с Нюркой в бане. — Засохнешь здеся ведь на корню, тебе ведь года уже… Темень, грязь, бескультурье. Ни мужиков ладных и вообще ничего. Короче, давай к нам в надзорслужбу, я живо тебя пристрою, нам чичас как раз бабы нужны…
— Это чо? — округлила глаза Нюрка.
— Чо да почо, — передразнила Клавка. — Есть у нас в МВД исправлаги… Чтобы чуждые нам элементы перековывать трудом. Ясно теперича?
— Это чо за элементы? Шпиены, небось? Боязно то… ой! Клавка подперлась рукой и пренебрежительно оглядела могутную подругу.
— Здорова, что кобыла председателева, а никаких понятиев нет… Шпиенов, тех сразу до смерти решают, а вот помощников шпиенских — жен, друзей ихних, подпевал всяких, болтунов — тех к нам, на исправление трудом, ну и ворюг всяких, убивцев, фармазонов — короче, всех, кто робить не хочет, а жрать сладко любит.
— А ты не боишься, Клав? — спросила Нюрка.
Клавка засмеялась и погладила себя по бедру, а потом, сжав руку в кулак, сунула его Нюрке под нос.
— Вот они где у меня, хочу сырьем съем, хочу с кашей… Ясно теперь? Робить заставляем, чтоб по ляшкам текло. Короче, мы с ними не цацкаемся. Чуть что не так — в штрафной изолятор, сучку… А там ей засыплем, чтоб ни сесть, ни лечь…
— Это что же… взрослых баб-то?
— Взрослых или нет, это все антиллигентные предрассудки, меня вон в двадцать лет ремнем батя учил по голой заднице и всю дурь выбил. Я теперь, как-никак, старшина… начальник. Вот так.
Клавка перевела дыхание и, снисходительно махнув рукой, продолжала:
— У нас же все дают, от трусишек до полушубка. Сапоги, валенки, форма, споднее. Шапка охфицерская… Ну и питание бесплатное. С мясом, молоком, досыта… Ну и еще деньгами. И сама-то ты руками ничо робить не будешь. Во! — Клавка протянула вперед пальцы с ярким маникюром на острых ногтях.
— Чисто… кошка, — засмеялась от зависти Нюрка.
— Сама ты кошка, дура, — обозлилась Клавка.
— Я бы пошла, — помолчав немного, виновато вздохнула Нюрка. — Хоть куда… Уж больно тута муторно, хоть в прорубь… Только ведь Савушкин не пустит…
— Кто? — хмыкнула Клавка. — Завтра приходи в сельсовет, я его враз уговорю. Увидишь сама…
Нюрка не спала всю ночь, маялась. Охала, стонала, хлопала себя по грудям, словно бы как домовик к ней лез… А наутро решилась…
Утром все было так. Клавка, которая с самого раннего детства знала сурового и властного председателя, вдруг заговорила каким-то чужим голосом:
— Товарищ Савушкин, Одинцова уходит работать к нам в систему МВД. Прошу выдать ей паспорт.
Лицо Савушкина сначала побагровело, и в глазах вспыхнул опасный огонек, но тут же, будто что-то вспомнив, он согласно кивнул головой:
— Раз в МВД, значит, надо. Сейчас все и оформим.
Я, невольный свидетель этой сцены, с удивлением заметил странный, наполненный печалью взгляд Савушкина, брошенный им на Нюрку — как будто Нюрка уезжала вовсе из страны или он только что узнал, что здоровенная на вид девка больна неизлечимой болезнью и вот-вот умрет.
Лишь много лет спустя я понял, что означал этот странный, прощающийся взгляд. Савушкин, фронтовик и коренной крестьянин, несмотря на свою суровость, был мягок и добр. И возможно, ему вспомнилась старая пословица: «Повадился горшок по воду ходить, быть горшку разбитым»
…Инструкцию, которую Нюрка получила перед тем, как начать служить, она в общем-то не поняла.
С одной стороны, Нюрка должна была стать вроде того дрессировщика, которого еще в детстве, до войны, видела в цирке, когда с отцом ездили в город. С другой стороны, там, за проволокой, были какие-то странные существа — не то люди, не то нет.
Во-первых, они были невероятно хитры и зловредны, только зевни — и проглотят. Во-вторых, многие из них были хотя и похожи на людей, но вели себя не так, ели не так, не умели делать многие самые простые вещи или притворялись, что не умели: у них были не такие руки, пальцы. Многие слишком грамотные, знали по нескольку иностранных языков.
«Ну, с языками понятно — чтоб со шпиенами говорить и вообще всякую заразу из-за границы к нам заносить», — думала про себя Нюрка.
— Начнешь работать, все поймешь, — наставлял Нюрку начальник спецчасти, — что к чему — пролетарское сознание подскажет. Жизнь сложнее любой инструкции…
Остальное узнала от сослуживцев, работающих здесь по пятьдесят лет и более.
Первое время Нюрка смущалась, когда женщины-заключенные, увидев ее, сходили с деревянных мостков и громко выкрикивали: «Здравия желаю, гражданин начальник». Постепенно она втянулась и осмелела. Воровок у них в зоне не было, с теми, как слышала Нюрка, было опасно, те могли и ножом пырнуть, и кипятком ошпарить. Отчаянные и ничего не боялись, а эти, что у нее под началом, ничего себе, как телушки.
У Нюрки сразу появились две помощницы, тоже деревенские, из-под Тагила. Одна на воле бабьи грехи покрывала спорыньей и вязальной спицей, а вторая на тот свет мужа спровадила. Они ходили за Нюркой как хвосты, и все ей сообщали, что положено. Кто что говорит непотребное против начальства и властей, кто с кем живет как муж с женой. Последнее Нюрке совсем не было понятно, и она не знала вначале, как доносить об этом начальнику оперотдела — чтоб баба бабу ублаготворяла как мужик.
Когда Нюрке впервые показали такую парочку, она выпучила глаза и ничего не могла понять. Но потом ей все объяснили и даже показали, и это ее возбудило, но она не стала лесбиянкой. Этого не допускало ее, в общем-то, здоровое естество. Но возбуждение переродилось в какую-то злобную зависть и садистский интерес.
…Потащили парочку в ШИЗО (штрафной изолятор). В Нюрке же возникло что-то от знаменитой Салтычихи, какой-то мужской комплекс, — ее возбуждало бесстыдное оголение, жирные шлепки по голому телу и визг поротых.
Нельзя забывать, что Нюрка, несмотря на свою власть, тоже была лишенка. Но те были совсем из иного теста. Рученьки у этих цацек маленькие, пальцы длинные. «Чтобы ловчее в карманы лазить», — подумала сначала Нюрка, но вспомнила, что сидели они не за воровство, а за жуткие преступления, которые назывались так, что и не выговоришь… Террор, саботаж, пропаганда, но все вершило слово — «измена».
Хлеб они не кусали полным ртом, а издевались над ним — ломали кусочками, а потом — в рот. И говорили между собой так, что ничего не поймешь. Вот, например, та старуха. Профессорша бывшая, говорят, какую-то филологию преподавала. Или эта музыкантша. Много всяких, всех не упомнишь.
Нюрка возненавидела их двойной ненавистью. Одна ненависть вроде бы праведная — просто так у нас никого не осудят. Судьи-то кто? Судьи, прокуроры казались Нюрке совсем необыкновенными, небожителями, видевшими все насквозь, всезнающими и ни в чем не ошибающимися. Раз они осудили, значит, все эти виновны. Враги и сволочи… Продать хотели.