Алан Черчесов - Дон Иван
– Горлодер наш очнулся! В башке-то гудит? Извиняй. Огрел сапогом по-отечески. Да ты б так и так сознание потерял. Встречал я припадочных. Для вас скопытнуться – что человеку зевнуть.
– Как раз с ним все в порядке. Правда, Ванюша? – Гладит мне лоб, теребит за щеку, отвлекая внимание. Сам между тем полуртом добавляет шепотом вбок: – Не надо травмировать психику.
Дворник угрюмо кивает. Врач раздвигает мне веки:
– Глаз не косит, хоть я, шишку узрев, опасался… Ты не стесняйся, поплачь. Такое и взрослого с ног собьет. Дайте-ка я ему нашатырчику на посошок…
Доктор подносит мне к носу тампон. Я вдыхаю, ужаленный холодом в мозг. Плача навзрыд, Любаша сморкается в марлечку.
Карл Карпыч провожает нас с Федором к выходу и сокрушается:
– В кои-то веки скорая скорее меня оказалась. За долгую практику с подобными травмами сталкиваюсь впервые. В Павлодаре на зоне были занятные факты членовредительства. Все больше пальцы и ноги. Иногда – глаза и носы. А вот член повредить даже для членовредителя – нонсенс. Значит, вмешался злой рок. М-да… Навещу через часик в больнице.
– Глядишь, оклемается – тенором станет.
Из процедурной, где предается рыданьям Любаша, доносится наполовину счастливый, наполовину отчаянный всхлип. Врач осаждает дворника взглядом и чуть картаво, как всегда при особом волнении, наставляет:
– Поют, Федохг Савельевич, не голосом и тем паче, пахгдон, не отхгезанным пенисом. Тут душа нужна. И не маленькая. Величиною не с пепельницу, а с океан.
– Снова Севке не фарт. Стало быть, и кастрат из него никудышный.
Когда мы идем через двор, вокруг пятачка под открытыми ставнями библиотеки толпится народ. Я изо всех сил креплюсь, чтоб не вырвать. Мы входим внутрь.
Федор велит мне:
– Отваляйся до ужина. Я директрисе скажу. И приберись тут. Не свежо у тебя. Бумажки чего-то валяются…
Достает у себя из кармана записку. Та измазана кровью. Зашуршав ею, словно банкнотой, он роняет записку на пол.
– Это не я, – говорю. – Я не успел.
Хитро сощурившись, дворник интересуется:
– А успел бы? Успел бы, если б успел?
Говорю, что не знаю.
– А я знаю! – восклицает, вывернув кукиш мне, Федор.
Я лежу на кровати и размышляю. Картина мне в целом ясна. Не хватает деталей. В них в тот же день посвящает меня Долбонос.
– Зря это Севка надумал – брать киоск в одиночку. Никогда ему не прощу, что товарища лучшего кинул. Предал, можно сказать. Вот и кара господня настигла. А то как это так, чтоб споткнулся такой человек? Да и падал плашмя, будто он бутерброд. Неспроста это все. Как считаешь? Предал кореш меня или нет?
Я соглашаюсь:
– И до него дошла очередь. Предал.
Сообразив, Долбонос заходится кашлем и багровеет, кулаком растирает лицо и ревет:
– Ну и сволочь же я!..
– Конечно, ты сволочь.
Спорить я не гожусь. Блинову оно и досадно:
– Сам ты сволочь, сволочь!
Нехватка в словах – опасный симптом. Затевается драка. Для такого расклада у меня кое-что припасено. Я лезу рукою в матрац. Увидев, Валерка таращит глаза. Я смеюсь. Блинов отступает. Заперев за ним дверь, я сажусь у кровати на стул, потом принимаюсь за дело. Резать ремни из одеяла легко, только этим занятием не очень насытишься. Вспарывать брюхо матрацу сытнее. Кусочки ваты – белый пух. К ним добавляются перья подушки. Эта пыльно-летучая взвесь оседает, порошит одежду, осыпает мундиры шкафов, копошится окатышами. Похоже на перекати-поле в пустыне. Моя пустыня – подделка ушедшей зимы. В ней все пересохло. В ней уже нет миражей. Я говорю: “Мои миражи любили стучаться в окно”. Звучит хорошо и правдиво. Пока думаю чистую правду, она на глазах превращается в ложь. Я думаю: он постучался, потому что окно мое ближе к забору. Упал в двух шагах, подполз и успел приподняться. Другой от раны такой рук оторвать бы не смог, а этот вот смог. И даже окно не раскокал – чтоб не наделать лишнего шуму. Шуму наделал потом уже я. Чтобы спасти человека, которого намеревался убить. Про которого знал: ему самому прикончить меня – что клопа раздавить. Я спас его, а он спас меня, освободив от того, чтоб я стал его же убийцей. Но спас я его не затем, что он спас меня. Спас его я со страху. А чего испугался? Недвижного тела в крови? Того, что узнал в этом теле еще не убитое мною убитое тело? Едва ли. Скорее перепугался внезапностью. Что это было? Рок, упомянутый доктором? Одно это слово заставляет меня передернуться от отвращения. Так я думаю правду, а получается ложь…
Отвлек меня новый стук. На пороге стояла Чреватых. Я ощутил такую тоску, что едва не ударил мираж по лицу.
– Знаешь, – сказала она, – а ведь я его чуть не убила. У Любаши стянула мышьяк. Думала, в водку подсыплю. А видишь, как обернулось…
Я зарыдал. Юлька меня усадила и уложила мне на колени мои же послушные кисти – пирожок к пирожку. Потом огляделась, достала метлу и взялась убирать, а я думал о том, что опять все сошлось: крыса, мышьяк и нечаянное неубийство. И буквально физически ощущал себя в перекрестье прицела.
– Может, сбежим?
Юлька сдула с глаз прядь, поднесла ко мне взгляд и, опершись на метлу, заявила:
– Может, Дон, и сбежим. Отчего не сбежать? Но тикать нам придется недолго. Ни документов, ни денег. Только мозги, одни на двоих. Да и те бумажные, потому что твои. Я, конечно, балда, но не такая тупица, чтоб детдом на колонию променять. Воровать-то придется! Или ты меня как-то иначе прокормишь? А, марафонец? Сиди тут, в тепле и в весне, книжки читай да лопай перловку. Чем не рай? А сбежать, конечно же, можно… Подогни корявки, пока не убег, хоть метлой почешу. И вообще, пошел на хер! У баб праздник, а я ему как нанялась.
На ночь она не осталась. Но вниманием не оставила.
Едва я заснул, в окно высадился десант. Глаза мои тут же были покрыты повязкой, руки связаны, кляп во рту, сумбур копошения, сбивчивое дыхание деятельного молчания – короче, опять дежавю. Но фокус Чреватых я разгадал: она была третьей.
Я сообщил ей об этом за завтраком.
– Будь вас целая сотня, я бы узнал тебя даже в ней. Ты дура и дрянь.
Во дворе меня поджидал Долбонос. По разболтанной позе его я понял: когда волчий вожак обессилел, его сменяет другой. Доказать свое право на лидерство он может лишь пролитой кровью. Я хлопнул себя по штанам. Карманы были пусты. Я забыл оружие в библиотеке и вспомнил о том с облегчением.
Драку я проиграл. Но какое это имело значение! Я бился с Долбоносом так, как бьются лишь с самим собой – без надежды на выигрыш, зато с праведной яростью. Когда ярость рухнет и не сумеет воспрянуть хотя бы глазами, ей поможет встать на ноги праведность. От упрямицы этой нет спасу. Ее колошматят, лупцуют, отряхивают с кулаков и уминают в тесто, но, стоит лишь отвернуться, как она опять восстает. Она все встает и встает, словно приставшая к имени кличка дана не мальчишке, а ей. Пережив с ней бесчестье победы, любой Долбонос предпочтет от нее отмахнуться и поскорее уйти, сожалея о том, что ввязался с ней в рукопашную.
Валерка избил меня так, что для острастки его до утра забрали в милицию.
Я вновь оказался под чутким присмотром Любаши. Завернутый в кокон повязок, провалялся на койке пять дней. Оставаться в приюте я не хотел: обретя и утратив в нем все, что было можно найти и чего нельзя было не лишиться (почти-мать, почти-дом, почти-одиночество, почти-любовь, почти-друга, почти-уже-не-врага), я утерял к нему интерес и знал, что сбегу. И не сомневался, что случай мне вскоре представится: когда до смерти нужно, чтобы сделалось чудо, на него набредаешь чутьем.
К концу марта в город въехал цирк шапито. Выезжал он уже с неучтенной поклажей в фургоне».
Распечатав отрывок, я кладу его запоздалым подарком Тете на тумбочку, вмиг засыпаю и сплю как убитый. Через час Светлана сползает с кровати и выползает из спальни. Я сплю, как убитый глухой. Прежде чем вызывать неотложку, жена звонит Герману. Меня она не тревожит.
О том, что случилось, сообщает мне друг. Ближе к полудню, проснувшись, я застаю его в зале с кружкой кофе в руках. На нем лица нет.
– Сейчас с нею Мара. Худое уже позади.
На нем нет лица, зато нахлобучена шапка.
– Какого рожна ты в пижаме?
Он проверяет. Затем усмехается, машет рукой:
– Отвяжись.
Когда я говорю, у меня дрожит подбородок.
– Она не умрет?
Герман гасит окурок.
– Она не умрет.
В прихожей я натыкаюсь на лужу. Арчи следит исподлобья за мной и ждет повода вгрызться мне в глотку.
– Почему он не выл?
– Пса мы забрали с собой. Выл он, сидя с Маринкой в машине. Потом мы вернулись сюда, а Марка осталась дежурить в палате. Худое уже позади.
Я верю ему что есть сил, лишь бы только отвлечься от мысли, что совершенно не верю. Мне так страшно, что я и не знаю, когда же мне было так страшно.
– А мне и не страшно, – произносит Тетя с улыбкой, в которой сражаются боль и любовь. – Только клонит ко сну и знобит.