Владимир Маканин - Предтеча
Коляня сказал вскоре же якушкинцам, что пора гнать большую волну: не сидите, мол, тихонькими, как суслики в норе, а напротив — всюду и всем рассказывайте о Сергее Степановиче, а также об исцеленных им. Однако очень-то рассчитывать на них, тихих, не приходилось.
Коляня мало-помалу сам вышел на тропу: записывая интересующихся и страждущих, он учитывал отныне общественный вес; он искал влиятельного больного, притом доступного, который, от недуга исцелившись, вознесет своего лекаря. Когда названивали, Коляня вел запись в две колонки, отделяя «просто страждущих» от «влиятельных страждущих» — смекнуть же при необходимости ему было несложно. Вторая колонка выглядела как нацеленная:
Шовкун 1927 Гипертония Издательство
Куликов 1911 Печень Министерство
и так далее; к сожалению, называвшиеся влиятельными чаще всего влиятельными не оказывались. Они много о себе понимали; самообольщаясь, могли вроде бы и то и другое, по существу же могли — мало. Или же не умели. Тут хватало и недоразумений, и святой простоты.
Но Коляня, оптимизма полный, считал, что он, прозорливый, сеет вперед и загодя, как сеют зерно. Он чуть ли не спектакли разыгрывал: приглашался влиятельный, и (с утра начеку) Коляня не звал в дом к Кузовкину никого, кроме тоже влиятельных, уже прежде в сети попавших и уловленных. Плюс — зазывался говорливый приятель-журналист, вроде Терехова, для колорита и затравки ради. Журналист, высказываясь, умничал, и приглашенный влиятельный был как бы сразу и неназойливо вовлечен в солидную и серьезную затею. Всякая шушера в такой вечер не звалась. Гналась в шею. А когда расходились — разъезд! — Коляня суетливо и не без изящно-трогательной лести усаживал Якушкина в заждавшееся такси, а то и в левую машину, дабы не ударить в грязь рылом перед теми, кто приезжали, а теперь вот уезжают на собственной или на ведомственной. Тогда же, престижа ради, Коляня заставил якушкинцев скинуться, после чего пророка одели в новый добротный серый костюм. Шляпу Коляня купил ему сам. С появлением шляпы и серого костюма на Якушкина вновь напали сомнения: совестливые толчки изнутри. Старик наедине с собой страдал, особенно же ночами, называя себя ничтожеством и самоучкой; вдруг он вставал среди сна, сопел, а то и стонал, вскрикивал и даже бил себя однажды кулаком по седой голове, — словом, старомодные ужасы ночного бдения обрушились на Коляню с новой силой; маясь заодно, Коляня увещевал его среди всколыхнувшейся ночи:
— Не хлебнуть ли вам, Сергей Степанович, — может быть, водчонки, а? Ведь помогает…
— Молч-чи! — скрежетал тот зубами, а потерзавшись и помаявшись еще, усаживался, конечно, читать брошюрки и статьи медиков, бедный старик. К тому же старикан оробел. Пугался высоты — высокого положения своих больных, чего Коляня никак не ожидал, хотя ожидать бы мог: знахарь есть знахарь, и понятно, что ему привычнее проявлять свой дар в темноте, в запахах, среди бедных и сирых.
Робость скрывая, старик лукавил и хитрил, как лукавят и хитрят дети: он делал вид, что Колянины слова вроде бы и слышит, и понимает, но не вполне. Раздвоиться же он, конечно, не мог. Или — или. Он собирался врачевать некую старуху, никому не нужную и страшную, а Коляня, целеустремленный, настаивал, чтобы Якушкин лечил главинжа одной из сибирских строек, человека с размахом и влиятельного, лежавшего сейчас с болезнью почек в московской больнице. «Почему не старуха? Почему не лечить мне старуху?» Знахарь был сердит. Знахарь упирался, еще и оглупляясь. «Я же вам, Сергей Степанович, объяснял: во-первых, старуха не при смерти. Она протянет. А главный инженер может умереть». — Коляня теперь тоже хитрил и лукавил, святого дела ради. Они торговались вечер и лучшую половину ночи. Коляня, из сна выдернутый, рвал и метал — ну, послушайтесь меня раз, только один раз, Сергей Степанович! Поверьте же, не хочу я вам худа!.. Как раз в Сибири влиятельные люди — влиятельны, и Коляня по случайности, именно что счастливой, отыскал среди тысяч и тысяч больных сибиряка, главного инженера, лечить которого знахарь может здесь же и рядом, а не в тайге. Когда же Якушкин его исцелит — тогда в тайгу. Тогда уж (и это вполне вероятно!) при огромном-то таежном строительстве и известной текучке Якушкину запросто доверят отделеньице в больнице, пусть небольшое-крохотное, — неужели же знахарь настолько туп, что ж тут понимать, что же тут такого хитрого, и на кой черт ему эта старуха, одной больше, одной меньше. Ночь в окне переламывалась на свет, и тут только, при сереньком свете, изворачивающийся знахарь наконец сдался. Согласился: один раз он, простоватый, Коляню послушает.
«Чермных А. Е. Главный, инженер. 54 года. Острая почечная недостаточность…» Врачей обойдя и с больным непосредственно сговорившись, Коляня свез Якушкина к нему в больницу, и, как бы вплетаясь в судьбу и в задуманное, инженер проявил интерес. Более того: уже на следующий день всесильный главинж, поверив, не захотел никого видеть и слышать, кроме знахаря. Знахаря же он видел и, уж точно, слышал: они остались в палате наедине за закрытой дверью. На двери была счастливая цифра — пять. Коляня, персоналом гонимый (спохватились!), все же в больницу проникал и, по больничному коридору шляясь, поглядывал на дверь с этой стороны: дверь имела лицо, чистенькая, светленькая, и нравилась, и так уж она казалась дверью-символом, и началом, и уже удачей.
Тем более что старик, процесс приостановив, успешно вывел больного из коматозного состояния. Почки, вероятно, как были, так и остались разрушенными, жизнь же была продлена, — почечнику такого типа важно проскочить весну, и тогда целый год, до весны следующей, можно жить. Главинж проскочил. Однако, вставший на ноги, лечиться далее и тем более слушать стариковскую галиматью он не пожелал. Он немедленно отбыл к себе на стройку. Перед тем — был предложен Якушкину увесистый конверт с деньгами («…за труд. Что же тут дурного?!»), Якушкин, как и всегда, отказался, а после еще одной, перед самым отлетом, неловкой сцены с конвертом и еще одного отказа главинж улетел.
Коляня, как бы потерявший в один день огромное родовое имение, клял главинжа и его скоропалительность. Еще более клял он окружавшую главинжа свиту. В аэропорту впопыхах Коляня втолковывал влиятельному человеку, что Якушкина надо бы ответно пригласить в Сибирь, и пусть бы он, знания ради, посмотрел теперь их больницу. Это, а не купюры, было бы для Якушкина, врачевателя и подвижника, лучшей благодарностью. Коляня торопился. Слова, теряя в красках, тонули в общем хоре. Даже у заборчика, перед выходом на взлетные полосы, свита, в кольцо сомкнувшись, не покидала и не отступала на шаг: распадаясь, тут же и заново образовывалась вежливая, интеллигентная, однако вполне непробиваемая толкотня. Один хлопотал, кажется, о трубах, что задерживаются для стройки, другой о моторах, третий — обоих перебивая — о переводе бригады сварщиков из Днепропетровска. Четвертый же и вовсе собачился об устройстве своей племянницы на секретарскую теплую должность.
Главинж, поздоровевший, вдруг ясный, всем до единого из окружавших бодрым голосом что-то обещал; щедрый, направо и налево дарил он хитрую сибирскую улыбку. Главинж улетел, и Коляня плевался вслед самолету: все, мол, они такие — выздоровел и забыл.
Главинж не забыл: в самом начале лета Якушкин, специальным письмом приглашенный, поехал на Енисей. Коляня наскреб ему денег — отдельно на билет, плюс на скромную жизнь там, плюс купил ему новые ботинки. В шляпе, в сером костюме и ботинках у знахаря был очень приличный вид, особенно когда он умничал; он был похож на доцента, состарившегося в Якутии. Коляня, придирчивый, настаивал, чтобы знахарь подготовился к разговору с врачами всерьез, именно к разговору — не только говорил бы, но и слушал. Старик зубрил латынь. Не копеечничая, Коляня купил ему билет в купированном: для солидности и для известной осторожности, дабы вагонное шастанье не мешало старику учить «Курс районного терапевта» ради приблизительного хотя бы контакта с таежными медиками.
По приезде хорошие, хотя и незнакомые люди, не теряя времени, стали кормить Якушкина в лучших ресторанах, а также возить на небольшом шустром катере по Енисею. Ему показывали красоты Сибири. У старика хватило ума и, к счастью, такта промолчать, что отбывал здесь срок и что красоты знает; старик вообще молчал — он намертво удерживал в голове три тысячи латинских слов.
Кормили — сажали на катерок — полосовали там и тут великую сибирскую реку — и вновь кормили, в такой вот замкнуто-круговой манере целую неделю общались с Якушкиным хорошие, хотя и незнакомые люди, иногда же и сам главинж с ним ездил. Сибиряк был человек занятой. Сибиряк показывал Якушкину свою настоящую стройку, а также будущую: изуродованную вокруг землю и страшные рваные карьеры как наметки новых объектов. «Я полон замыслов», — объяснял главинж. Он свез Якушкина и в больницу, в чистенькую больницу, где Якушкин что-то такое невразумительное спросил, интересуясь у врачей, и врачи в свою очередь что-то такое и невразумительное ему ответили. Попросить для узаконенного знахарства палату, пусть маленькую, пусть на две-три койки, старик постеснялся. У него не открылся рот. Главинж так и не узнал замысла и цели его приезда или не поспешил узнать; окружив старика доброжелательными людьми, главинж считал, что все в порядке. Перед самым отъездом и, значит, под занавес кто-то из тех же хороших людей вывез московского старика в шляпе на знаменитую сибирскую охоту. Убили медведя. По случаю удачной стрельбы и синего неба хорошие люди кормили и поили Якушкина не в ресторане, а на природе: гуляли и, забывая, через каждую стопку водки заново искренне удивлялись, что старик не пьет, да ведь и не ест, чудак, толком. Главинж повторял, провожая: