Дмитрий Липскеров - Пространство Готлиба
Все с облегчением вздохнули – то ли оттого, что павлин в это мгновение валялся на клумбе с орхидеями и издыхал, дергая в предсмертных конвульсиях чешуистой ногой, то ли оттого, что я наконец облегчился.
– Приготовьте мне его на ужин, – прошептала моя мать. – Зажарьте в грушах и черносливе.
– Кого? – перепугался лекарь Кошкин, представив вместо моей розовой кожи поджаристую корочку. Я по-прежнему лежал на его руке, заставляя ее неметь своей небольшой тяжестью.
– Кого? – переспросила старуха Беба, побледнев и прижав к груди наполненный на четверть сосуд.
Кого? – хотел узнать звездочет Муслим, но сдержался, прикрыв рот ладонью.
– О Господи, Боже мой! – воскликнула мать и, собравшись с силами, повернулась на другой бок.
– Нельзя тебе ворочаться, милая! – ласково сказала Беба, маленькими шажочками приближаясь к ней. Она вытянула вперед руку с сосудом, в котором задорно плескалась моя моча, и несла его как особую ценность или святыню. – На-ка, лучше выпей, милая! Первенькая! Самая полезная! Удачу в жизни принесет и здоровье!
– Да вы что, издеваетесь? – отмахнулась моя мать. – Мне бы водички с лимоном, а вы что подсовываете!
– Обычай уж у нас такой! – оправдывалась Беба, но все же с завидным упорством подставляла склянку под ее нос.
– Да-да, обычай! – подтвердил Муслим. – Многовековой и очень древний!
– Пей, славная, пей! – увещевала Беба. – Сила в тебе будет и материнство проснется!
Неожиданно мать приподнялась в постели, с трудом сдерживая позывы тошноты. Ночная рубашка распахнулась, открывая большую белую грудь, всю, от основания до розовых сосков, усыпанную крупными веснушками.
– Мужу моему пошлите! – вскричала женщина, взмахнув копной рыжих волос. – Царю! На войну! Ему сейчас нужны и сила и здоровье! А я попросту – водички! – Она стянула через голову рубашку, закрыв усталые бедра кашемировым покрывалом.
– Да как же так! – вскинула свободную руку Беба.
– А так! Здоровье императора важнее, нежели мое!
Звездочет Муслим, впервые увидевший рыжую женщину голой, стоял, словно ударенный током, и пялился жадными глазами на обнаженную грудь, из которой крупными каплями сочилось к животу жирное молоко.
– Господи, как все не вовремя происходит! – с мукой произнесла мать, и никто не понял, к чему относится эта фраза.
Рука лекаря окончательно онемела, лицо закраснелось, ладонь передернуло судорогой, и я, соскользнув с нее, устремился навстречу мраморному полу. Еще одно мгновение, и моя головка непременно раскололась бы о белый камень, если бы не вторая рука Кошкина, ловко подхватившая меня и вознесшая на привычную высоту.
– Ничего доверить нельзя! – возмутилась мать. – Несите ребенка сюда!
Взяв меня на руки, она с некоторым удивлением констатировала, что я – мальчик, затем заглянула в мое лицо и тихо произнесла:
– Глаза как… – запнулась. – Как у императора!
– Да-да! – подтвердила Беба. – Как миндаль красивы! Как родник прозрачны! Как небо чисты!
– Ишь ты, лысый! – хмыкнула мать и ткнула мне правой грудью в нос.
Я со всей силой своих беззубых десен уцепился за сосок и зачавкал им, сначала медленно, затем ускоряясь, шумно пыхтя, становясь похожим на паровоз.
Звездочет Муслим, с окаменевшим животом, не в силах оторвать левого глаза от свободной груди кормящей, правым косил на зеркало, тщательно оглядывая себя – не изменилось ли что-нибудь в его фигуре, не выдадут ли его восставшего позора и одновременно гордости просторные одежды?.. Но все оставалось в порядке. Халат мерзавца был тщательно запахнут и топорщился на нем всего лишь узлом куханского пояса. Звездочет глубоко вздохнул и, наверное, решил, что этой ночью непременно навестит своих жен. Звезды на этом настаивали.
– Что смотрите? – спросила мать собравшихся. – Дел других нет?! Мочу под сургуч и с гонцом к императору!
Старуха Беба, продолжавшая держать склянку с драгоценной жидкостью, хотела сказать что-то вслух, но, удержавшись, лишь проворчала себе под нос:
– Ой, скиснет! Пропадет на жаре!..
– Все сделаем, как скажете, Ваше Величество! – уверил лекарь Кошкин и на мысках парчовых чувяк выскользнул из комнаты.
– Ах, как вовремя мальчик родился! – зацокал Муслим, пятясь к выходу. – Как звезды удачно выстроились!
Уже в дверях он рассмотрел большую обнаженную спину матери аж до самых поясничных ямочек и чуть было не лишился чувств.
О небеса! – изумился он. – И спина рыжая!
Лишь одна Беба осталась в комнате, ласково улыбаясь самой идиллической картине – кормящей матери и сосущему младенцу.
– Возьми мальчика! Я устала! – сказала мать и оторвала меня, словно присоску, от груди. Я чмокнул губами, пьяно покрутил в пространстве глазами, захлопнул их под белобрысые ресницы и засопел прибывшим к станции железнодорожным составом.
– Вечером доест, – добавила мать, затем отложила меня в сторону, отвернулась к стене, сладко зевнула и, засыпая, прошептала:
– Зажарьте мне его!..
Отнеся меня в заранее приготовленную комнату, уложив на самые тонкие шелковые простыни и прошептав над моей лысой головой короткую молитву, старуха самолично расплавила кусочек сургуча, залепила им горловину сосуда с бесценной влагой и, с трудом выводя на листе пергамента буквы, написала короткое письмо, которое и приложила к еще теплой посуде.
"Его Императорскому Величеству, Царю Русскому.
Спешу уведомить Ваше Величество, что супружница Ваша Инна Ильинична Молокова одиннадцатого числа сего месяца разродилась успешно младенчиком мужеского пола и посылает Вам его наипервейшую мочу, дабы Вы набрались из нее сил и смогли достойно защищать границы нашего доблестного Российского Отечества".
И подпись: "Ваша старая нянька Беба".
И постскриптум: "Таковы уж наши обычаи".
Она немедля передала посылку гонцу с наставлением, не жалея верблюда, мчаться в лагерь Императора, сама же отправилась на кухню. Ей не терпелось разделать павлинью тушку, вырвать из горла птицы язык, выудить из-под ребер маленькое сердце в голубой пленке и вместе с печенью все это сварить в тягучей сладкой патоке.
В это время я спал так крепко и глубоко, как может спать только новорожденный, чей мозг не отягощен ровно ничем. Но мне так же, как и всему человечеству, снились сны. Они были крайне просты и состояли из перетекания одних ярких цветов в другие, еще более яркие. Я жадно питался красками, как будто уже тогда предчувствовал, что жизнь моя наяву будет состоять только из черно-белых оттенков.
Старуха Беба взрезала павлиний желудок и, к своему удивлению, выудила из него кусочек пергамента, развернув который, прочла по-арабски:
"Ребенок, рожденный одиннадцатого числа, должен быть назван Аджип Сандалом. Если же его нарекут другим именем, то младенец на закате третьего дня неизбежно умрет". И подпись: "Эль Калем".
Hiprotomus замолчал, и мне казалось, что я слышу его дыхание. Так обычно дышат перед тем, как заплакать.
Неожиданно для себя я понял, что заслушался рассказом жука и вполне им заинтригован, несмотря на то, что вряд ли верил в переселение душ. Но тем не менее я сочувствовал рассказчику, его вере в когда-то происходившее и ловил себя на том, что когда вспоминаю свое детство, то также чувствую желание заплакать. Мое детство было счастливым, а глаза сейчас на мокром месте.
Вспоминая себя маленькими, мы шумно втягиваем носами вовсе не из-за невзгод, перенесенных в детстве, а вследствие жалости к себе, взрослым. Мы как будто заболели с тех пор. Взрослые – заболевшие дети! – сделал я вывод.
– Что было дальше? – спросил я Hiprotomus'a.
– Дальше? – переспросил жук. – А дальше было вот что. Старуха Беба так перепугалась обнаруженного пергамента, что затряслась перегретым воздухом и решила никому не показывать найденное письмо. Ведь подписано оно было самим Эль Калемом!..
А на следующий день, когда меня крестили по православному обряду и матери было предложено выбрать имя, она не колеблясь отобрала из всех возможностей одну и нарекла меня Порфирием. Священник окунул меня в святую воду, я во всю мощь легких втянул ее в себя и захлебнулся.
Каково было изумление всех присутствующих, какой неописуемый ужас нарисовался в их глазах, когда из серебряной посудины вместо бодрого младенца выудили за ножки синюшное тельце, отказавшееся дышать совершенно.
Многие зашлись в немом крике, некоторые охнули в голос, лишь мать моя хранила мужественное спокойствие.
И на этот раз лекарь Кошкин проявил свой высочайший профессионализм. Он сделал искусственное дыхание, заново вдувая в меня жизнь, помял ладонью воробьиное сердечко, и оно в ответ слабенько застукалось в грудь, оповещая всех, что еще не настало время печали.
В тот день, день крестин, меня не забрал к себе Бог, но что-то испортилось в моем организме, какие-то разлады в нем произошли, и час за часом я таял, словно ангелок, вырезанный скульптором изо льда.