Максим Веселов - «Клуб Шести»
Народ подбоченился в удивлении и вдруг стал снисходительно оглядывать друг друга.
С чего бы? Нас-то сюда силком не тянут. Не хочешь, и не ходи. Не хочешь и не проси никакой помощи. И от портрета можно спокойненько отказаться, попросить, к примеру, вместо портрета – пейзаж нарисовать, какая ему разница? Пусть рисует что хочет. А мы поглядим. А вот же и фиг. Интересно. Хоть ты тресни. Что такое этот художник делает с людьми, перед тем, как у него рождается замысел портрета?
А ведь – факт, что-то делает. Ну посмотрите – глаза в космосе летят и ужас в них.
Или, вот, Маша наша, ни лица, ни ребёнка. М-да… Да и сам он как-то погрузнел последнее время. Ссутулился как мокрый ворон на проводах и вышагивает. Взад-вперёд.
Как по проволоке. Эквилибрист хренов. Хоть бы сам навернулся, что ли.
А эквилибрист тем временем, действительно, немного потерял осанку. Как и твёрдость взглядов. Хотя, именно этой твёрдостью, Теодор не очень-то обладал изначально. Сомнение – признак людей слабых или мудрых. Твёрдость взглядов, скорее всего, признак твердолобости.
С другой стороны… Эх, да всё дело как раз в том, что существует «другая сторона».
И не одна.
Правда не бывает одна…
У каждого она, правда, своя, персональная. И когда один мутит воду, то первая правда у него (ведь он знает, для чего или почему он эту воду мутит), вторая правда у того, кто эту воду пьёт и ему не нравится. Следующая правда у тех, кто пришёл на водоём, что бы искупаться в грязи, и им-то как раз, это «мутение» нравится. И т. д., и т. д., и так далее. И никто из этой толпы не поинтересовался у первоисточника о первоначальной правде.
Может и была у Теодора своя правда в объяснение того, что он собственно тут, в клубе, намутил. Но, если эта правда и была, то он её никому не рассказывал. А людям этого только и надо. Почему? А зачем? Людям нужна своя правда, та, которую они сами смогут разглядеть через призму субъективных догадок. Им даже как-то и не интересно, как оно там на самом деле. Неизвестность, вот что интригует! Можно домысливать и строить вдохновляющие предположения. А потом о них эмоционально рассказывать! Ого-го! Ведь это и есть – жизнь!
Иго-го. Если это и есть – жизнь, то жизнь, это не интересно.
В любых фильмах всё построено на этом недоговаривании. То есть, кто-то с кем-то просто недоговорил. Произошёл конфликт ценностей: он наступил на любимый мозоль ему и не знал, что этот мозоль – любимый (тот промолчал о статусе мозоля). А тот обозвал наступившего, допустим, «таблоидом» (просто газета вспомнилась плохая), не догадываясь, что слово «таблоид» для наступившего на мозоль – табу, закомплексовавшее его с детства. Всё, драма под ключ. С вырыванием волос и рыданиями в подушку. Взять бы, вернуться, популярно объяснить, так, для тупых: «Про мозоль не знал, извини!» – «Про таблоид ты мне не рассказывал, прости!», и – всё, из интриги – бжик! Ан нет, сценарист не дурак, ему сюжет растянуть надо. Если все друг с другом будут договаривать, то нечего будет потом домысливать, строить варианты, и незачем станут глупые поступки в дальнейшем. Это сценариста не прокормит. Ему надо выдержать регламент и интригу, что бы: А) денег получить, и Б) что бы зритель с читателем облились гремучими соплями над вымыслом. Классика жанра, одним словом. Станиславский круто всех поимел своей Системой. Он думал, что это – стёб, а получился флаг. Всем режиссёрам привет. Хватит вешать ружья, ребята, они, эти ваши ружья, давно не стреляют ни в последнем акте, ни на улицах.
Ночью боитесь по улицам гулять? Боитесь. Настоящих, стреляющих ружей боитесь. Ну и правильно, бойтесь. Так какого рожна?
И всё-таки, как сложно быть разумным. А с эмоциями что делать? Теодор застыл с торчащим пальцем, готовым было нажать на кнопку дверного звонка писателя Михал Романыча. Сердце щемит, дыхание сбивается. В мозгу молоточками стучат обрывки мыслей. Боже, сколько мне лет, что б так раздухаряться перед познанием истины?
Что он меня, укусит? Или я узнаю о безвременной кончине бедняги от инфаркта? А, может, он давно сжег свои рукописи и преспокойно проводит заседания на своей чинной работе? Да легко. Или ушёл в запой и не вернулся. Или висит на осине и у дерева трясутся листья? Или послал к чёрту моё мнение и продолжает выбирать, какую книжку напечатать первой. Не-ет, тут ошибочка – раз он в клуб больше не заявляется, то кто ж ему денег теперь на издание даст? Никто. Круг домыслов сужается, а варианты только прибавляются. Может статься, уехал он в деревню, перестал бриться и стричься, и ходит босиком аки обутый, в древнем рубище и с чугунным посохом. Или пишет теперь только в стол, что бы избавиться от соблазна бояться за количество читателя – просто не знать, будут когда-нибудь читатели или вообще, крысы сжуют его труды, уготованные для Вечности. А чем не вечность?
Выкакают крыски его странички, обернётся помёт прахом и смешается с землёй, а земля всё будет крутиться и крутиться вокруг солнца, пока всё это вообще не навернётся к чёртовой матери и продолжит свою вечность в ином ракурсе и перспективе. Вечность, она всякая бывает. С какой стороны смотреть. Ра-азная.
Звонок звонил уже несколько минут не переставая. Теодор задумавшись не заметил, как нажал кнопку. Так и держал, пока палец не онемел и не привёл своего хозяина в чувство. Не судьба. Дома никого нет. А как иначе? Законы классики жанра. Может, Станиславский со сценаристами – правы?
Теодор спрятал правую руку в карман брюк и сжал кукиш. А фиг вы угадали, шаманы шоу-бизнеса. Он позвонил в соседскую дверь. Открыла домохозяйка в засаленном переднике и высокой причёске.
– Добрый день! Извините за беспокойство. Я знакомый Михал Романыча. Второй день дозвониться не могу, толи дома нет, толи случилось что не дай бог? – пожал плечами, думая, что ещё сказать.- Волнуюсь я…
– А вы не волнуйтесь, молодой человек. Утром видела его, в парке бегал «от инфаркта». Такой убежит, и не только от инфаркта, чего ему станется? Так что, успокойтесь, вы себя берегите, а такую шельму, как ваш Михал Рымыч, Бог-то теперь не только не метит, но и вообще не трогает, ему там наверху, видимо, нашей с вами вони хватает, что бы ещё всякое… трогать. Ну, вы понимаете. Всего хорошего, молодой человек!
Выговорившись, тётушка удовлетворённо захлопнула рот и дверь.
С одной стороны…
Спокойней стало.
Блин, с другой стороны – засвербело. Не прошиб, значит этого бегемота. Лучше б, право, и не звонил. Иной раз, выходит, не следует искать первоисточник правды.
Лучше оставлять себе домыслы. Или… Вот именно! Или. Сейчас мы ему устроим.
Теодор вышел в пыльное полуденное солнцестояние готовым перевернуть мир. Нужна была точка опоры. Нет, лучше просто – идея. Идея нужна. Так надёжней. С идеей можно переворачивать мир.
Утро наполнило голову Михаила Романовича ощущением свинцовой тяжести.
И во рту пахло свинцом. Облака за окном висели свинцовые и их сдувало, сносило к югу, там им будет лучше. А нам? Где будет лучше нам? На место унесённых облаков с севера летели стаями тучи. Свинцовые. Скоро засвистят пули дождя. Небесный снайпер не промахнётся в семенящих прохожих, он своё дело знает. Не уйдёт сухим никто.
Михал Романыч натянул старый шёлковый халат и плечё хрустнуло. Не больно, так, гулко и невзначай, но старость напомнила о себе. Со злорадством. Завязывать халат не хотелось. Вставать не хотелось. Чистить зубы. Заправлять постель. Ныло плечё. На душе висел неоправданный свинец. Суббота, на работу не надо. Сегодня он никому не нужен. Почему нельзя умереть до лучших времён? Почему надо провлачить вручную своё жалкое существование из пункта «Ф» („фигово“) в пункт «Т» («так себе»)? Да кому мешает эта постель? Вот, кому мешает, тот пусть и заправляет.
Он обманывал себя. Как всегда. Так привык. Та, кому всегда мешала незаправленная постель, два года назад умерла. Ух, как она могла неповторяясь сообщать «Михалкину» о том, что ей мешает! Кусок в горло не лез и хотелось вышвырнуть в окно или кровать, или ту, которой она мешает.
А теперь он сам, без скрежещущих напоминаний, каждое божее и безбожное утро, кряхтя и чертыхаясь, заправлял-таки свою холостятскую кровать. Разумеется, все эти склоки и мелкие раздоры вернуть назад не хотелось. Плохое никогда не вспоминается с радостью, даже когда человек умирает. С грустью вспоминается. И на что разбазарили свою жизнь? Знай мы, что быть вместе оставалось так мало, да разве ж ссорились бы?
Конечно бы ссорились, вот в чём кошмар.
И разбежались за месяц до её кончины, и это снова и снова наполняло грудь свинцовой тяжести незаслуженной вины. Постфактум в таких вот случаях невозможно искать вину в другом. А хочется. Но что-то, похожее на совесть – не даёт.
Теперь он один. Тихо.
Хорошо?
Нет.
Михаил Романович закурил, так и продолжая сидеть на неубранной постели. А ведь и представить себе тогда не мог, что можно курить в постели. Как миленький бегал на балкон, и в дождь и в снег. Выслушивая про сквозняки и холод. Бред. Неужели иногда надо умереть, что бы любимому человеку стало легче жить? Легче? Не знаю.