Майкл Ондатже - В шкуре льва
Так Патрик будет вспоминать их позже. Их разноцветные тела с белыми головами. Будь он художником, он изобразил бы их на холсте, но это прославление было бы лживым. Что в конечном счете означало это живописное зрелище в октябрьский день, на восточном конце города, в пятистах ярдах от Франт-стрит? Что этим людям — в основном македонцам, хотя между ними попадались поляки и литовцы, — от двадцати до тридцати пяти лет. Что в среднем они знают три-четыре фразы по-английски, что они никогда не читают «Мейл энд эмпайр» или «Сатердей найт». Что днем они едят стоя. Что в них въелся самый отвратительный запах в мире, запах мертвой плоти, гнездящийся в пустоте между мясом и кожей, и даже если они больше никогда не войдут в эти ямы, этот запах будет исходить от них еще целый год. Что они умрут от чахотки, но пока не знают об этом. Что зимой между разноцветными колодцами ложится тонкий слой снега и этот живописный двор становится еще красивее. Что в мороз полуголые люди точно так же погружаются в резервуары с краской, а выйдя оттуда, стоят и ждут, накрывшись мешковиной.
Единственным преимуществом зимы было отсутствие запаха. Тогда красильщикам не хотелось курить, они и без того едва дышали. Они стояли, и от мешковины поднимался пар. Когда же пар исчезал, они понимали, что продрогли и что пора опять лезть в яму. Но в октябре, когда Патрик наблюдал за ними в перерыв из кожевенного цеха, им хотелось курить. Об этом нечего было и думать — раствор, в который погружались красильщики, был настолько едким, что при малейшем соприкосновении с огнем они воспламенились бы, как спички.
Зеленый человек в огне.
Они были красильщиками. И получали по доллару в день. На этой работе никто не выдерживал больше полугода, за нее брались только те, кто отчаялся. На фабрике можно было работать, к примеру, водовозом или свежевальщиком. На открытых галереях делали колбасу или удобрения. Люди стояли по щиколотку в соли, набивая кишки, выдавливая из внутренностей животных экскременты и прочие выделения. Дальше располагались бойни, где ходили среди ревущих животных, оглушая их кувалдой, — когда с коров сдирали кожу, мертвые глаза еще моргали. Там всегда было душно, и крупная соль, как и кислота в красильне, незаметно действуя, вызывала туберкулез, артрит и ревматизм. Все эти люди приходили на работу ранним утром, до рассвета, а уходили в шесть вечера. Агент по найму давал им английские имена: Чарли Джонсон, Ник Паркер. Они заучивали непривычно звучавшие чужеземные слоги, как номера.
Момент торжества наступал для красильщиков в конце дня в душевой. Они стояли под горячей струей, две-три минуты не меняя цвета, — казалось, что они, подобно актрисе, неспособной вернуться в реальный мир после сыгранной роли, навсегда заключены в свой яркий цвет, не считая головы. Но внезапно синий цвет бледнел, соскальзывал вниз и падал к их ногам, а они выступали из него со сладострастным чувством освобождения.
Но на коже красильщиков оставался запах, не позволявший женщинам прильнуть в постели к своим мужьям. Элис, лежа рядом с утомленным Патриком, пробовала языком на вкус кожу у него на шее и думала о том, что жены красильщиков никогда не смогут ощутить вкус и запах своих мужей: даже если те смоют с себя весь пигмент и крупные кристаллы соли, на них по-прежнему останется запах ангела, с которым они боролись в колодце, в яме. Кроваво-красного цвета.
«Я расскажу тебе о богачах, — говорила Элис. — Богачи постоянно смеются. Они все время повторяют у себя на яхтах и лужайках: „Это восхитительно! Мы прекрасно провели время!“ А когда они напьются и расчувствуются, то часами рассуждают о гуманности. Но вас они держат в туннелях и на бойнях. Они не занимаются тяжелым трудом и не лезут вон из кожи. Запомни это… пойми, они никогда не позволят тебе выбиться из нищеты. Ты должен знать это, Патрик, прежде чем к ним приблизиться, — собака, перед тем как схватиться с коровами, вываливается в их дерьме».
У Косты он отдыхает, пока Элис беседует с друзьями, переходя с английского на финский или македонский. Ее не беспокоит, что Патрик не понимает языка, она знает, что он счастлив. В этом театре за обеденным столом она общается с полной отдачей, ее лицо оживляется, не то шрам, не то родинка в зависимости от содержания беседы то становится заметнее, то бледнеет. Ему доставляет удовольствие угадывать, о чем идет речь. Он улавливает только названия улиц, фамилию начальника полиции Дрейпера, протащившего закон, запрещающий иностранцам участвовать в митингах. За публичные выступления на любом языке, кроме английского, грозит тюремное заключение. Таково предписание городских властей. Многих уже арестовали на митингах в Хай-парке или во время прошлогодней стычки с полицейскими в аптеке Шапиро.
Он смотрит по очереди на ее друзей, на небольшую картину на стене: скромный пейзаж, деревушка, — память о Европе. Ему на редкость хорошо в этой комнате. Он вспоминает, как его отец, повстречавшись с чужаками-лесорубами на дороге к Первому озеру, сказал: «Они не понимают, где находятся». Теперь же, в этом районе со сложным переплетением судеб и обычаев, Патрик улыбается про себя иронии полной перемены декораций. К нему подошла жена Косты, показала на одну из картин и назвала свою деревню, потом сладострастным жестом прижала обе руки к правому боку, объясняя Патрику, что подаст печенку.
Если бы только было возможно, чтобы нечто, записанное на бумаге, — идея, эмоция или музыкальная фраза, — мгновенно становилось достоянием современников автора. Не получившая признания в 1875 году «Кармен» многих сделала любителями оперы. И Верди под проливным дождем, верящий, что превращается в туман, — даже эта эмоция была пережита его современниками.
Патрик слушает, как Элис читает ему письма Джозефа Конрада — выписанные ею цитаты. Она как-то уже спросила его, кого из писателей он любит, и он упомянул Конрада. «Да, — говорит она и, услыхав детский плач, встает с места, — но ты читал его письма?» В соседней комнате она успокаивает маленькую Хану, которой приснился страшный сон. «Подожди, — продолжает она, — я тебе что-то покажу».
Она очень волнуется, как будто боится, что он встанет и уйдет прежде, чем она успеет поднести ему этот дар. Она тоже любит Конрада. Любит его театральный стиль. Есть писатели, которые нравятся актерам. Они не могут сочинить простой пьесы для театра, но в их книгах есть сцены, о которых актеры могут только мечтать. Таким писателем для Элис был Конрад.
— Слушай: «Праздный и эгоистичный класс любит смотреть, как творится зло, даже если оно творится за его счет».
— Ха, — смеется он.
— Он выражает недовольство по поводу взглядов тори на испанских повстанцев-либералов, обосновавшихся в Лондоне после тысяча восемьсот тридцатого года. «Разумеется, я не выступаю в защиту политических преступлений. Они мне отвратительны в силу традиции, чувства справедливости и даже доводов разума. Но некоторые из этих людей боролись за идею открыто, при свете дня и принесли ей в жертву все, ради чего, по мнению большинства людей, стоит жить. Более того, огульные утверждения всегда ошибочны, поскольку люди бесконечно разнообразны, а резкие слова напрасны, потому что не могут победить идею. Следует бороться с идеями (которые живут), а не с людьми, которые умирают».
Это было письмо Конрада в газету. Патрик слушал своего современника.
— Как мне обратить тебя в свою веру? — спрашивала она в темноте спальни.
— Идеология плоха тем, Элис, что не терпит ничего личного. Вы должны ее сделать человечнее.
— Вот мои любимые строки. Я их прошепчу: «Я научил тебя тому, что небо, солнце и луна смертны… Позволь мне еще раз подчеркнуть крайнюю непрочность всех вещей».
В темноте он видит легкое свечение вокруг ее волос.
— Пожалуйста, повтори.
* * *В субботу днем красильщики, раскройщики, свежевальщики, колбасники и забойщики скота — все, кто трудился на бойне и на кожевенной фабрике на Сайпресс-стрит, обретали свободу. Помывшись под струей воды, они шли по Батерст-стрит до Куин, человек тридцать или около того, почти ничего не зная друг о друге, кроме фальшивых имен и настоящих стран. Эй, Италия! Шли парами или тройками, у каждой был свой язык, как у красильщиков свой цвет. Выпив пива, они шагали дальше по Батерст к паровым баням «Дубовый лист». Каждый из них, заплатив четверть доллара, получал полотенце, простыню, висячий замок и полотняный мешок. Они раздевались, клали одежду и зарплату в мешок, запирали шкафчик на замок и вешали ключ себе на шею. У всех поднималось настроение. Эй, Канада! Кто-то машет Патрику рукой. Суббота.
Они сидят нагишом в наполненных паром комнатах с побеленными стенами, оттирают щеткой коросту, рассматривают шрам на плече. Какой-то человек, с которым он никогда не говорил, встречается с ним взглядом, но оба так устали, что отвести глаза нет сил, так они и сидят, тупо уставившись друг на друга. Он ничего не знает об этих людях, кроме того, как они смеются и двигаются — вне языка. Он сам скрывал свое настоящее имя и голос от начальников на кожевенной фабрике, никогда не заговаривал с ними и никогда не отвечал. Кто-то потянул за цепочку, и в помещение ворвался мокрый пар, их тела разъединил белый туман, поднимавшийся сквозь решетчатый пол, татуировки и крепкие мышцы поблекли, как на непроявленной фотографии. Они зашевелились, встали, кто-то запел.