Сергей Юрьенен - Беглый раб. Сделай мне больно. Сын Империи
— Кто это сказал?
— Человек один.
— Наш бы человек так не сказал.
— А он и не был ваш.
— Да-а, — сказал Комиссаров. — Запустил предшественник работу со сменой соцреализма…
Шутка вышла тяжеловатой.
Солнце зашло, но было светло, и рельсы вдали еще удерживали оттенок розовости. Воздух по эту сторону Карпат был хрустально чист. Голова Александра кружилась от кислородного отравления на станции Чоп — ворот отечества.
Невероятно провинциальных.
Все еще в СССР, но уже на европейской колее.
Раздали паспорта и обязали затвориться. Было тихо. Закрывая окна, прошел по коридору проводник.
За переборкой дамы рассуждали на тему железных путей сообщения.
«Исторически они у нас возникли слишком поздно, — просвещала спутницу критик О***. — Николай Первый никак не мог решиться на этот шаг. А министр финансов его, Канкрин был такой, отказывался финансировать строительство. Дескать, железные дороги только подстрекают к частным путешествиям без нужды и таким образом увеличивают непостоянство духа нашей эпохи. И это еще было мягкое мнение. Снизу же Россия восприняла железную дорогу, как нечто инфернальное. Звезда Полынь! Апокалипсис! Страшный суд! Помнишь, как Лебедев в „Идиоте“ рассуждает?» — «Отдаленно», — честно ответила Рублева. «И Лев Толстой свою Анну на рельсу уложил…» — «А знаешь, — сказала Рублева, — почему у нас железные дороги шире, чем на Западе?» — «По стратегическим причинам?» — «А вот и нет… Мне рассказал наш проводник. Так, значит, было — исторически. Этот же немец был, который взялся у нас за первую?» — «Граф Клейнмихель, верно…» — «Вот-вот! Так этот граф приходит к нашему царю. Как будем делать промеж рельсов, Ваше Высочество? как в Европе? Царь рассердился. „На хуй, больше!“ Ну, а тот дословно понял: немец! Смерил свой, и стала у нас больше колея. Кажись, на восемь с чем-то сантиметров». — «Это сколько?» — «С гулькин! Ну, вот так примерно…» «Маловат золотник…» — «Зато Европа!» Дамы расхохотались. «Но ведь и правда, дело не в размере», — вздохнула критик О***. — «Скажи уж, вовсе не в хую». — «Нет, не скажу, конечно. Но был бы человек хороший, там же… В конце концов, мы не животный мир». — «А лично мне без разницы: хороший человек или плохой. Был бы живой и доставал. У меня строение такое, что…» — «Ты, Аглая, все же потише. Еще услышит наш прозаик…» — «А пусть! не Радио Свобода. А вот что интересно… Есть ли в Венгрии, к примеру, стриптиз?» — «Вряд ли. Все же социализм. С сексуальными аттракционами несовместим». — «Скажешь тоже! В Варшаве вот этими глазами видела. Мы туда кофе в зернах взяли, он там дорогой. Целую гитару „арабикой“ забили. И так гульнули, что…» — «Разве ты была в Польше? Я не знала». — «Ха! Окромя Югославии, я, мать, соцлагерь, считай, уже объездила. Вот только Венгрия пока что белое пятно. А мужики там, вероятно, зажигательные. На грузин, наверное, похожи. У меня в Гаграх был один — в доме творчества. У тебя не было? Ну, мать! Про могучую пружину, помнишь? Женька не преувеличил. Хотя, конечно, москвичей и ленинградцев обидел он напрасно. Конечно, не сперматозавры. Но приемов больше знают. Эй, молодой писатель? Верно говорю?!» — «Тише, — сказала критик О***. — Идут!..»
В тамбуре лязгали железом сапоги.
Александр достал свой зарубежный паспорт. Книжицу упруго распирало от новизны. Он подержал ее в руках, потом обратно спрятал — не суетиться…
От купе к купе — пограничный контроль приближался.
Дверь отъехала.
Солдат показался Александру мальчишкой, играющим в охрану «священных рубежей». Розовощекий и насупленно строгий.
— Паспорт, пожалуйста!
Недрогнувшей рукой он вынул, подал и принял ироническое выражение под взглядом мальчика. Соответствую. Розовую страничку под никелированный пресс. Шлеп — и возврат в раскрытом виде:
— Счастливого пути!
Александр дотолкнул за ним дверь до щелчка. Изолировавшись, закурил и толчками дыма высушил красные чернила штемпеля: «СССР КПП 23 4 7… ЗАХОНЬ».
Он и не знал, что такой существует на политической карте страны. Пункт абсолютного счастья…
«Не разбери-поймешь, а в общем: Захуй, — хохотнул за стенкой голос. Так о чем мы толковали, мать?»
Он вышел в коридор.
Никого. Пограничники ушли, двери закрыты, все тихо, только над дверью в тамбур красный огонек сигналит о занятом сортире. Из-за дальней двери наигрывал свое баян:
На границе тучи ходят хмуро,Край суровый тишиной объят.У далеких берегов АмураЧасовые Родины не спят.
Снизу он взялся за оконный поручень; было воспротивившись, рама покладисто и разом соскользнула. Весной, сырой и щедрой, дохнуло так, что с первого глотка он захмелел. Стоял и не мог надышаться — будто вместе с Родиной и воздух кончится. Ночь была темной, без огней. Только звезды над пограничной зоной. Он выглянул по ходу — поперек угадывалась река. Та самая, мифическая с детства… «Над Тисой» назывался популярный в его детстве роман про шпионов. Разбухший томик в покрытом шрамами картонном переплете. Сочиненный кем-то с забытой украинской фамилией. Через эту реку — но из какой страны, хотел бы знать? — на советский берег причаливали в непогоду коварные резиновые лодки, набитые шпионами и диверсантами…
Его пробрал озноб. Момент был, как в канун так называемой потери невинности. Как во тьме перед первой. Самой жуткой и вожделенной. И даже он был сильней — момент. Пизду в СССР со временем познают все, включая и не верящих в возможность для себя такого счастья, но вот чужбину… Железный пояс священных рубежей, пояс блаженства наивысшего, последнейшей из тайн отечественного целомудрия — тот разомкнется только перед избранными. Перед отобранными специально. Если, конечно, в этом поколении нам не дадут естественной возможности познания чужбины — войной. Или, по крайней мере, загранпоходом — для оказания братской помощи, когда в ночи поспешно, по тревоге, под рычание застоявшейся брони, наводятся понтонные мосты…
О Тиса!
Он пьянел, вдыхая от невидимой реки, от влажной тьмы, где изнывала по встрече с ним, по воссоединению, не заграница, не чужбина — его же половина, его же, Александра, европейское инобытие, с рождением отрубленное госграницей — односторонним тесаком. Он обречен был на неполноту. Он так с ней свыкся, что не ставил даже под вопрос…
Хруст гравия внизу. Светя себе под сапоги, вдоль состава шли пограничники; толчок, натянутые их макушками поля темных фуражек уплыли влево и растаяли в СССР.
Поезд Дружбы въехал на мост.
Под первыми вагонами загрохотало — подробно, гулко. Приблизилась и удалилась будка охраны. Он смотрел сквозь клепаное железо арочного переплета. С оставленной стороны прожектора с бессмысленной силой били по поверхности реки — довольно заурядной речке с берегом, заросшим простодушной ольхой. Еще мгновение — и Тиса, словно Стикс, подвела итог невыездному бытию. Он был — снаружи.
Или уже внутри?
Все продолжалось — и это стало первым, что поразило заграницей. Простые вещи. Непрерывность дороги, постоянство дыхания. Та же и весна в ночи, которую заземлили синие сигналы стрелок…
По пути из туалета у его окна остановилась Мамаева. Шанелью от нее благоухало, свежим потом и как бы весенней прелью — крыло носа само затрепетало. Провал ее рта дохнул чисто и горячо.
— Венгрия?
— Она.
— Значит, в рубашке родилась! Смотри сюда! — Этим продуктом «острова Свободы» были затоварены табачные киоски Москвы семидесятых: на ее ладони просиял посеребренный футляр крупнокалиберной сигары «Upmann». Она развинтила и вытащила уголок зеленоватой банкноты. — Доллары! Видел когда-нибудь?
— Не доводилось, — и отвернулся в отлетающую тьму.
— Лишних вопросов не задаешь?
— Жамэ[103].
Звук одобрения.
— А ты в порядке. Виду соответствуешь. Загадочному своему.
Он усмехнулся.
— Иллюзия…
— А если бы с усами, — не слушала она, — так вообще отпад. Вот отрасти, увидишь.
— Предпочитаешь усачей?
— Мужчина без усов, что женщина с усами.
— Спасибо за комплимент.
— Чехов сказал, не я…
Спонтанно снял он руку с поручня. Пронес у нее за спиной и обнял за бедро. За левое. Слегка напрягшись, с места она не двинулась. И даже не повернулась от окна. Ветром им оголило лица. Все грохотало. Поезд Дружбы набирал скорость, рука его смелость. Под юбкой были не колготки, а чулки разъединенность наготы. Плотной и гладкой. Она, взяв в рот футляр сигары и, покручивая им, никак не отзывалась — притом, что сеточка трусов намокла. Эта невосприимчивость подвигла его дальше — к немому изумлению. Она была не просто возбуждена, она была как после любви — и даже не с футляром со своим, а с тем ослом таджикским. Два пальца, а затем и третий, как в банку с медом погрузились. Еще и в смысле, что оставалось место. Вскользнула вся ладонь, за исключением большого пальца, который вынужденно ей уперся в анус — в горячее и толстое кольцо. Лениво, позы не меняя, она привела в движение широкогорлый мускул. Ладонь сдавило, скрещивая пальцы.