Юрий Герт - Солнце и кошка
Я так и ответил Вячеку, когда на другой день он пришел позвать меня во двор.
— Пойдем,— повторил Вячек, посопев, не поднимая головы.— Все равно пойдем.
— Не пойду!— Я наслаждался его смущением, его виноватым видом, а заодно — и собственной самостоятельностью, независимостью, которых не ощущал в себе раньше.
— Тебя ребята зовут...
Я хотел захлопнуть дверь, однако Вячек вцепился в ручку и не пускал. Не драться же с ним было!
— Они спросить хотят, за кого ты...
— За кого?
— Ага...— Он кончил почти шепотом: — За Пушкина или за Дантеса...
Мы спустились по лестнице и вместе вышли во двор — я не через Вячека, а сам хотел им сказать, всем, какие они дураки...
Они сидели там, где мы всегда собирались, возле сараев, между штабелями березовых, припорошенных снегом дров. И когда мы сходили с крыльца, оживились, переглянулись. Вячек не врал: они действительно ждали меня.
Все сидели, только Борька стоял и приплясывал от нетерпенья, пока я шел через весь двор, не спеша, с каждым шагом раскаляясь все больше. Я еще был далеко, когда он крикнул:
— А теперь пускай сам скажет, за кого он: за Дантеса или за Пушкина?.. Честно!
Мне хотелось ему сказать: «Дурак!»— и остальным: «Все вы дураки!» — но, подойдя к ребятам, выжидающе следившим за мной, я внезапно почувствовал, что не скажу ни слова.
Я стоял против Борьки, смотрел ему в лицо и молчал.
Наверное, в моем молчании было что-то такое, для чего слова и не были нужны.
— Что я говорил?— ни на кого не глядя, произнес Леня. Голос его звучал, как обычно, негромко, веско, рассудительно.
— А что, что ты говорил? — заплясал, запрыгал Борька.— Пускай сам скажет, чего же он тогда вызвался? Кто его в Дантесы тянул, если он за Пушкина? Кто? — Он напирал на меня, я видел его злые, горячие зрачки, они тоже прыгали.
Я молчал.
Так мы и стояли, грудь в грудь, когда поднялся Геныч. Поднялся, но с места не тронулся.
— Ладно,— сказал он, лениво растягивая слова, — а теперь иди сюда, Цыган, а он,— Геныч указал пальцем на меня,— пускай даст тебе по шее.
— За что? — крикнул Борька, отскакивая от меня в сторону.
— После поймешь за что... А если он не даст — я дам.
— За что? — снова крикнул Борька, скользнув глазами но карманам Геныча, вздутым от сокрушительных его кулаков.— За что? Я один, что ли?
— И то правда, — сказал Геныч, помолчав. И с надеждой взглянул на Леню.
Тогда Леня подумал-подумал и сказал, глядя не на меня, а куда-то поверх моей головы:
— Хочешь — начнем все сначала?.. И ты будешь Пушкиным? Хочешь?
— Правильно!— подхватили все.— Пускай он теперь будет Пушкиным!..
Удивительно, как они бывали щедры, ребята нашего двора,— ведь каждому из нас так хотелось сделаться Пушкиным, которого убивают на дуэли!..
— А Борька пускай будет Дантесом!
Кажется, это предложил Вячек. Или кто-то другой — не важно. Важно то, что на Борькином растерянном, как бы врасплох застигнутом лице я заметил вдруг почти то же самое выражение, которое раньше, вчера, видел у Вячека... И мне представилось уже, как не он, а я, не сдержав накипевшего мстительного чувства, кричу: «Бей Дантеса!» или что-нибудь в этом духе, и как ребята, те самые, что швыряли в меня снежками, сегодня лупят ими Борьку... Только снег уже успел слежаться, отсыреть, снежки получатся куда больнее. А Борька... Причем тут Борька?
Я сказал, что хорошо бы обойтись без Дантеса.
Но тут даже Леня, наш серьезный, умный, перечитавший массу книг и знавший все на свете Леня,— даже он стал в тупик, потому что ведь и правда, если Пушкин, значит, нужен и Дантес.
Тогда мы все вместе стали думать, как бы нам сочинить такую игру, чтобы Пушкин в ней был, а Дантеса не было...
БОЛЬШАЯ ГЕОГРАФИЧЕСКАЯ КАРТА
Отец привез эту карту из Ялты, и она сразу же необычайно мне понравилась: она была такая огромная, что не успели мы развернуть ее и наполовину, как нам все стало мешать — стулья, кресла, диван, мамин трельяж, на котором уже дребезжали, уже звенели и звякали, падая, какие-то флакончики, баночки, пузыречки.... И я подумал, что если растянуть эту карту на колышках, то можно жить, как в палатке, хоть впятером, тем более, что карт для прочности была подклеена к полотну и не рвалась, даже не мялась на сгибах. А наверху, над словом «Европа», у неё были еще и специальные дырочки для гвоздей, чтобы вешать на стену, и каждая взята в металлический ободок и похожа на маленький иллюминатор.
О чем говорить?.. Карта была великолепная!
Но мама сказала, что если такую карту повесить на стену, то наша квартира моментально утратит всякий вид. Из квартиры получится бог знает что, а не квартира. Ведь квартира, сказала она, должна иметь какой-то уют!
Отец растерялся от таких неожиданных возражений. Растерялся и огорчился. Конечно, сказал он, квартира, уют... Но когда в мире происходят такие события...
События, да, сказала мама, она понимает... Но к чему такая большая карта? Неужели нельзя найти поменьше?..
Поменьше, сказал отец, это совсем не то...
И я почувствовал, что ему больше нечего сказать. И сейчас он по обыкновению уступит матери, и карта, едва появившись, навсегда исчезнет из нашего дома.
Но что-то такое заключалось, должно быть, в этом невнятном «не то», что мама вдруг замолкла.
И мы, все втроем, стали рассматривать карту — нашу теперь, ощутил я, карту.
А она была такая красивая — не оторвешься!
Океаны и моря на ней были слоистые — небесно-голубые, синие, лазурные; низменности — зеленые, словно лесная лужайка; горы — коричнево-рыжие, как виноградники осенью по дороге в Ялту...
И карта осталась у нас. Решили только, что вешать ее до поры до времени мы подождем, а захочется посмотреть, так можно и на полу — расстелили и посмотрели. А потом сложили и спрятали в книжный шкаф. И удобно, и никому не мешает.
И в самом деле — до чего же удачно все получилось! Мы садились прямо на пол, мы ложились на пересохшие, плаксиво поскрипывающие половицы, на затерянные в туманных далях острова, на полуострова, готовые оборвать тонкие перемычки и отчалить от материка, мы растягивались поверх заливов и проливов, равнин, возвышенностей и высокогорных плато, мы забирались под стол, чтобы разглядеть мелкие надписи на полосатом, похожем на тигра Скандинавском полуострове, и когда, чуть не стукаясь лбами, мы склонялись над верблюжьим горбом Северной Африки, я чувствовал, как в лицо мне дышит желтая, усыпанная мелкими точками Сахара...
Уральский хребет обычно вытягивался вдоль плинтуса, под окном; Атлантика накрывала диван вместе со спинкой крутым, вздыбленным валом.
Вначале карта казалась мне прекрасной и безжизненной, как опавший с дерева пестрый лист или узоры на камне. Но я увидел заключенную в красную звездочку Москву — и вспомнил рубиновые, недавно установленные на кремлевских башнях звезды, которыми вся Москва любовалась по вечерам, и мы с отцом, когда были там проездом. Я кинулся отыскивать Астрахань — и нашел! Отец указал мне ее — маленький, с рисинку, кружок, внутри которого я увидел наш двор, берег зеленоватой, мутной Канавы, Вячека, Леню, Борьку-Цыгана... Я поспешил, уже в азарте, найти Ливадию — по ее на карте не обнаружил. Была Ялта, был Севастополь, была неведомая мне Феодосия, но Ливадии не было, нет!..
Это меня уязвило. Как так? О ней не знали? Забыли?.. Слишком уж она мала, чтобы ее наносить на карту Европы, объяснил отец. Мала? Это наша-то Ливадия? Где и Большой Дворец? И Малый? И Свитский корпус? И «Наркомзем»? И Ореанда? И такие пляжи? И столько народу приезжает лечиться и отдыхать со всех концов страны?..
Подумаешь, карта Европы! Да чего она стоит, Европа, без Ливадии?..
Я кипел, пока отец не восстановил справедливость. Он взял химический карандаш, заточенный остро, как пика, и занес его, подобно пике, над картой... И вонзил — так мне, по крайней мере, казалось в мстительном негодовании — вот именно «вонзил» пониже Ялты, и поставил точку, и печатными буквами, даже крупнее, чем «Ялта», написал: «Ливадия».
Так Европа, задравшая свой спесивый нос, получила по заслугам. Для меня это было почти полное торжество.
Почти... Потому что передо мной внезапно развернулась вся безмерность пространств, среди которых исчезла, потерялась наша Ливадия. Жалкие мои географические познания еще не шли дальше нескольких городов и рек,-От них во все стороны веером раскидывалась неизвестность. Она ужасала. И, нагоняя скуку, в общем-то была, мне ни к чему.
Но как-то раз, переползая безразличным взглядом с одного названия на другое, я нечаянно тронул слово, звякнувшее колокольчиком вслед — негромко, чисто, с плывучим серебристым отливом. Я вернулся и увидел: «Бристоль». Да ведь отсюда начиналось путешествие судового врача Лемюэля Гулливера!.. Я вел ногтем вдоль извилистого берега, от усердия продавливая на бумаге глубокий след, вел, пока не уперся в Глазго. Здесь у причала стоял готовый к плаванию красавец «Дункан», под парусами, полными свежего соленого ветра, и дети Гранта, Роберт и Мэри, торопили Гленарвана с выходом в открытое море...