Анатолий Афанасьев - Привет, Афиноген
дыхая в редких перерывах между сражениями. Он закалил свои нервы и приучил искусные пальцы отыскивать болезнь в самых укромных норах. Не рази не два побеждал Горемыкин худосочную и коварную старуху– смерть, и оттого на весь облик его лег отпечаток легкого, благодушного презрения к суете.
В Афиногене хирург не обнаружил ни страха, ни просьбы; только любопытство и вопросительную усмешку увидел он и тут же предположил, что больной находится в состоянии болевого шока.
– Почему без халата? – переспросил Иван Петрович в недоумении. – А вам–то, собственно, какое дело?
– Порядок должен быть, – солидно кашлянул Афиноген, – если нет халата, может не оказаться и скальпеля под рукой. Я не согласен, чтобы меня резали кухонным ножом.
– Кухонным ножом? – еще более удивился Горемыкин.
– Хорошо, согласен, – сказал Афиноген, – только наточите его как следует.
В ушах его свистнула свирелька, искры метнулись перед глазами, сердце сдавила мохнатая лапа, и он ка– танул по ту сторону сознания. Но не надолго, тут же вернулся. По–прежнему перед ним маячили сосредоточенные врачи и поодаль на стене белел портрет Чехова. Женщина–врач договаривала фразу, начало которой Афиноген пропустил по причине короткого отсутствия.
– …новокаиновая блокада или каким–то иным способом, – сказала женщина сдержанно–дрожащим голосом.
– Будем оперировать, – отрезал Горемыкин. – Классический аппендицит. Давно начались боли, юноша?
– Со вчерашнего дня.
– Почему утром не явился?
– Думал, отпустит.
– Прекрасно, что вы имеете способность думать. Прекрасно. А вот теперь я должен по вашей милости оставаться без ужина.
, – Ужинайте, – сказал Афиноген, – я подожду…
Я бы и сам чего–нибудь перекусил.
Впорхнула в комнату медсестра со шприцем. Афи– ноген догадался и безропотно оголился. Потом его раздевали, переодевали, ставили клистирчик, – все эти больничные маневры он перенес с достоинством, только один раз попросил воды. «Пить нельзя, – мягко отклонила просьбу медсестра. – Это у вас жажда от укола».
Наконец его оставили одного, в чистой белой рубашке на жесткой кушетке.
Закоченевшая боль повисла в правом боку двухпудовой гирей. Оглушенный лекарством мозг перестал в нее вслушиваться. Безразличие охватило Афиногена. Пересохшим отвратительно непослушным языком он то и дело облизывал десны, пытаясь ощутить хоть каплю влаги. Казалось, во рту перекатывается плотный пучок грязной, засохшей осенней травы, одно неосторожное движение – и трава наглухо заклеит горло. Тогда, конечно, не спасешься от удушья.
Мысли не выстраивались в ровную цепочку, и это создавало странную иллюзию невесомости, путешествия в пространстве.
Афиноген не сопротивлялся изнуряющему полету, наученный неизвестно чьим опытом, он терпеливо берег энергию.
Две женщины в белых халатах вкатили в комнату коляску и помогли Афиногену переместиться на нее.
Одна женщина попросила:
– Сними рубаху, сынок.
– Нет,! – ответил Афиноген, – не сниму, тут сквозняки кругом…
На операционном столе его внезапно забила мелкая костяная дрожь, которую он никак не мог унять, и поэтому сказал осуждающе Горемыкину:
– Вы не подумайте чего–нибудь, доктор. Это у меня от радости дергунчик.
– От лекарств, – дружелюбно пояснил Иван Петрович, – не беспокойся, Гена Данилов.
– Вы вернете меня в строй?
– Вернем, вернем непременно.
Далее в течение всей операции время разорвалось на отдельные куски. Большая его часть была похожа на тяжелое опьянение, зябкий полумрак. Но некоторые минуты получались синими, как солнечный день. Тогда
9В
Афиноген отчетливо различал хмурое, склоненное лицо Горемыкина с вьющимися из–под шапочки по бокам черными прядями, стройные фигуры двух женщин–ас– систенток и, закатив глаза, чуть сбоку еще одного человека – ^ улыбающегося мужчину с какими–то шлангами в руках. Мужчина, замечая взгляд Афиногена, всегда ему кивал и радовался, будто получал очередное счастливое известие. В минуты просветления Афиноген становился болтлив и вступал в беседу с хирургом, который отвечал ему охотно, но однозначно и с утешительными интонациями.
– Как дела? – спрашивал Афиноген. – Долго еще лежать?
– Потерпи!
– Удивительно, доктор, но терпеть нечего. Совсем не больно. Так бы и лежал здесь: светло, чисто. Лишь бы вы не устали… Мне рассказывали некоторые случаи. Усталый доктор – опасное дело. Может все сделать наоборот.
– Чушь какая! – обронил Горемыкин. – Вы кем работаете?
– Я экономист, заведующий отделом. Вчера только назначили, еще приказа не было. Почему я сразу и не явился на операцию, доктор. Уйду, думаю, на операцию – конечно, дело хорошее, – без меня другого на это место пихнут. Очень тепленькое место, над всеми начальник. Сам ничего не делаешь, только покрикиваешь! Чуть что не так, подзываешь подневольного человека и прямо ему рубишь: «Ах ты, такой–сякой, пошел вон!» Приятно? Очень приятно… А я вас знаю, доктор. Вы по телевизору выступали в «Голубом огоньке». Я помню. Вы читали стихотворение Сергея Есенина: «Молодая, с чувственным оскалом…»
Горемыкин что–то резко потянул, и горло Афиногена сузилось, и звук в нем замер. Он стерпел, не вскрикнул, но сознание, булькнув, померкло.
Очнувшись, Афиноген увидел ту же яркую лампу, те же усталые вечерние лица. За окном вспыхивали зигзаги молний, и отражение лампы подрагивало. По лбу и вискам хирурга стекали блестки пота.
– Галина Михайловна, – сердито обернулся Горемыкин, – вы видите, как бывает? Успели в последний момент. Видите!
– Вижу, Иван Петрович.
Милое, нежное лицо женщины искривила эаискива* ющая гримаса.
– Держите себя в руках! – рявкнул Горемыкин и вдруг усмехнулся Афиногену. В его усмешке не было тепла и радости, но было искреннее уважение.
– Ничего, – сказал Данилов. – Ничего страшного. Вы, девушка, не беспокойтесь. Такие, как я, не помирают на операции.
– Может быть, общий наркоз? – спросил мужчина сзади. Афиноген откинул голову и наткнулся на знакомый радостный кивок и поклон.
– Как ты, Гена? – поинтересовался Горемыкин. – Потерпишь еще?
– Потерплю. Работайте, не отвлекайтесь, – он представил скользкий мрак небытия, куда его собирался загнать радостный анестезиолог, и, торопясь, добавил: – Не надо наркоза. Не надо! Ни в коем случае!
– Вот видите, не надо, – спокойно подтвердил Горемыкин.
Теперь Афиногену казалось, что где–то у него внутри умещается очень много живых, прыгающих, сверлящих, покалывающих существ. Не было ни одной самой дальней жилки в его теле, которая сейчас не повизгивала бы о снисхождении и пощаде. Он стиснул зубы и попытался расслабиться. Нет, тело больше, к сожалению, не принадлежало ему. Все оно – каждый нерв, каждая мышца, каждый сосудик – в адском напряжении стремилось к тому месту, где копошились чужие и ловкие руки хирурга. Афиноген морщился, хотел вздохнуть, но и воздух не проходил в легкие. Он растерялся.
– Еще долго, доктор? – шевельнул он отвердевшими, тоже чужими губами.
– Ну–ну, – Горемыкин распрямил спину и остро заглянул в глаза больного, – не раскисай, Гена! Говори что–нибудь. Посмеши Галочку.
– Смешить я большой мастер, – неверным голосом заквакал Афиноген. Борющееся, измотанное его самолюбие уследило за презрительным пониманием, украдкой скользнувшим во взгляде хирурга. Он переборол свою немощь, и гнев окрасил розовой дымкой его мертвенно–бледные скулы. Афиноген рванулся, и ему почти удалось сесть. На плечи сзади обрушился анестезиолог и придавил к жесткой узкой поверхности стола. Тысячи шипов пронзили живот, грудь и легкие Афино– гена. «Ах!» – взвизгнула Галина Михайловна, а Горемыкин резко отпрянул…
Афиноген Данилов погрузился в мгновенную холодную полночь. На волосы ему из угла комнаты прыгнул черный паук величиной со спичечную коробку. Афиноген с отвращением сбросил его и кончиками пальцев живо ощутил корябающее прикосновение паучьих лапок. Пока паук готовился ко второму прыжку, Афиноген затряс головой и вернулся в операционную. За два часа он уже много раз перешагивал порог туда, где жили одни пауки, и с усилием возвращался. Все труднее давались ему эти потусторонние вылазки, но он не жаловался, хотя допускал, что один раз силы его иссякнут и он не найдет обратную тропинку. Черный паук, тамошний житель, передавит ему колючими лапками главную сердечную вену.
– Нельзя же этак, – облегченно внушал ему Горемыкин. – Вон Галочку перепугали. А она молодой специалист, ей противопоказано зрелище встающих на операционном столе больных. Как же вы так, голубчик?
– Что–то тошно, – прошептал Афиноген, – нельзя ли поспешить? Что–то затянулась наша встреча.
– Работа тонкая, – теперь Горемыкин сам говорил торопливо, невнятно, как шаман. – Спешки не любит. Скоро кончим, полчасика еще. Вы сами виноваты, голубчик. Ишь сколько времени потеряли зря. Сами же знаете: поспешишь – людей насмешишь. Ну, ничего. Таких терпеливых, тебе прямо скажу, я мало встречал, а оперирую уже двадцать лет. Считай каждый день стою за этим столиком. Представляешь? Ты молодец, Гена! Сопли не распускаешь. А иные, поверишь ли, плачут. Некоторые могучие мужчины превращаются прямо–таки в невинных младенцев. Даже Галочкина неописуемая красота их не взбадривает. Больно, конечно, и тяжело, я понимаю. Но потерпи чуток. Потерпи!