Иван Колпаков - Мы проиграли
Камский, свернул на Осу, потом оставил по правую руку Барду.
Ехал быстро, но осторожно. И все-таки, уже на последнем отрезке пути, где-то под Чернушкой, в районе деревни Деменево, меня тормознули гаишники. Поскольку взятку гаишнику я давать не умею и не хочу, у меня изъяли водительское удостоверение. В протоколе записали: в черте населенного пункта, где ограничение скорости составляет 60 км/ч, водитель автомобиля KIA (государственный номер) двигался со скоростью 139 км/ч (превышение – 79 км/ч). Выдали вместо прав филькину грамоту, с которой я буду ездить, пока краевая ГИБДД не рассмотрит мое дело об административном правонарушении.
И вот – Чикашинский пруд, река Буй, на которой некогда, еще в моем отрочестве, находились «сады», теперь так заросшие низким кустарником, что кажется – ничего и не было здесь никогда. Аршинную каменную надпись «Куеда» разобрали – расширяют шоссе. Открыл окно, впустил воздух с едва уловимым, но неизменно присутствующим местным ароматом кисловатого цветения. Отвез сестру к родителям, дошел пешком до бабки. Толкнул всегда открытую дверь. Вошел.
130.Высасывание значительности из собственной незначительности.
Когда я вырасту, буду такой же, как Вуди Аллен, только несмешной.
131.Из записных книжек отца:
«Два механизма правят миром – секс и прибавочная стоимость».
132.Из записных книжек отца:
«В отношении моей сестры… Она испытывает сложный конгломерат чувств – от положительных до раздражения и неприязни. Она не понимает, что ум не является еще гарантией жизненного успеха. Есть еще и кармическое предназначение. Они, возможно, только потому и хорошо живут, что я искупил своей жизнью те или иные ошибки, допущенные родственниками в предыдущих поколениях».
133.Прочитал свою запись про «Промежуточное: все не клеится», ужаснулся, вспомнил – писал не очень трезвый. Нельзя писать нетрезвым, нельзя писать нетрезвым, нельзя писать нетрезвым, нельзя писать нетрезвым.
134.Из записных книжек отца:
Что в имени моем? —Вибрация на выдохе гортани,И жизнь, похожая на сон.
135.Из записных книжек отца:
Я трудноистребимый, я – прохожий,Иду обычно по обочинам дорог.
(Мне кажется, это – ключевое).
136.Из записных книжек отца:
Подруга-память, отпусти!Что было – назовем судьбой,А если что не так, прости —И мы расстанемся с тобой.
137.Чувствую себя обманутым. Во-первых, оказалось, что эпиграфы – безвкусица, а цитаты внутри текста – наоборот, признак. Во-вторых, не собирался завершать свою «раннюю» (иронизирую) рукопись, а вчера-таки завершил. «Слабые мысли» – так она называется. Рукопись меня томила: получилось что-то такое очень грустное, повесть – не повесть, рассказ – не рассказ, и грусть вызывает в основном то, как плохо написана. Причем по-честному указал внизу дату – 2005–2007, и особенно стыдно за «2007», поверьте: написано было в 2005—2006-м. Тем же плохоньким штилем, каким я иной раз стругаю свои газетные заметки. Но, как искренне и верно у Кальпиди —
Исправленному верить невозможно,Оно лежит поверх черновика
Поэтому я не дописывал, а резал. Как показывает практика, осознанная ампутация положительно сказывается на здоровье произведения.
В-третьих – за пределами нынешнего дневникового осознания.
138.От отца остались в основном стихи. В двух желтых блокнотах, один из которых – без обложки. Даже не стихи – черновые записи, отец писал методом «списка»: один вариант строчки под другим, и таких списков – многие страницы. Плюс промежуточные, сырые версии, и еще окончательные варианты, которые не всегда лучше первоначальных. Стихи разного качества, мне по большей части не нравятся, но содержательно – интересны.
Есть также ежедневник (1989), в нем – только чистовики стихотворений и множество выписок, цитат из чужих книг, тоже выпуклый дискурс.
Наконец, самая интересная тетрадь – дневник, который отец некоторое время вел сразу же после переезда в Куеду. К сожалению, очень короткий. На обложке отпечатано: «Федерация радиоспорта СССР. Аппаратный журнал №… любительской радиостанции… Начат… Окончен…» Последняя запись: «Вот и август наступил – считай, конец лета. Мне Света нашла работу <…> Надо соглашаться, хотя это не совсем подходит ко мне (из-за здоровья). Нужны деньги – опять эти деньги! Надо помогать сыну. Да и самому будет легче». Первая: «Итак, я здесь. Но что-то не чувствую удовлетворения. И это понятно: то, что я здесь, говорит о сокрушительном поражении, которое я получил там. Мой отъезд – бегство разбитой армии. Правда, как утверждает психонейролог Цветков, в каждом поражении есть зерно следующей победы. Но какая, к чертям, победа мне нужна?»
139.То есть – после возвращения в Куеду.
140.Помните, как заканчивается «Сука-любовь» Иньярритту? Финальная сцена, после этого на черном экране – слова посвящения, и уже перед титрами: «Теряя близких, мы теряем часть себя».
141.С тех пор, как не стало отца?.. С тех пор, как умер отец, минуло полгода. Его «не стало» уже давно. Его и не было. С самого раннего детства я умел жить без него – я жил без него; его неожиданное появление насытило мое существование новыми смыслами, новыми материями, новыми мирами, но, главным образом, внесло отчаянную душевную сумятицу. Он был – и его не было. Так продолжалось два десятилетия. И вот – он умер. И мне приходится – теперь уже приходится – учиться жить без него.
Невидимое тонкое стекло, не мешавшее изредка пересекаться нам взглядами, всегда напоминало о себе, когда мы совершали попытки сближения, простого человеческого сближения, на уровне обмена теплом. Мы не способны были протянуть друг другу руку, он – не способен, и я – не способен. Отец замучил себя, загнал своей любовью, своей неприспособленностью, страхом своим – почти довлатовским – перед повседневной жизнью. Любовью, которая его испепелила (как испепелила меня – моя), к той, главной (наверное) его женщине, любовью к дочери, с которой он не мог видеться. А я – я ничего не мог восполнить, я был другим далеким берегом, отблеском альтернативы, на которую нельзя согласиться, потому что согласиться нельзя. И потому любовь его ко мне никогда не могла вырваться из его сердца и тоже жгла, жгла жарко и смертельно.
Я с ужасом смотрел на него, и мне казалось, что перевертыш в наших именах (Иван Сергеевич – я, Сергей Иванович – он) имеет не только ритуальное семейное объяснение, но и непосредственно противопоставляет нас друг другу, разводит наши жизни в разные углы ринга: один – в красных трусах, другой – в синих. И тогда то невидимое тонкое стекло превращалось для каждого из нас в зеркало. Стоит ли объяснять, что недоговоренностей между нами было больше, чем проговоренностей?
Вот страшная правда: после его смерти мне стало проще любить его. Полгода я просыпался и засыпал вместе с ним, полгода я жил вместе с ним, полгода я повторял его имя, точно колдун, полгода я пытался понять, что осталось после него и что с ним ушло. Вместе с ним ушел и я. И он остался вместе со мной.
Тот странный, неуловимый, загадочный «икс», та переменная, которой не хватало для решения уравнения… Я до сих пор не уверен, что нашел ее. Но я предельно приблизился к разгадке. Все встало на свои места, все отмщены и все прощены. Вот жизнь его – выпуклая картинка перед моими глазами, она не закончилась вместе со смертью, как заканчивается с последней страницей эта книга. Мы будем жить. Я в это верю. И в собственном бессилии перед смертью, в собственном страхе перед скоротечностью этой болезни, которая называется жизнь, мне уже не чудится слабость. Договоренность, проговоренность не настанет, а недоговоренность – это и есть разговор, и покуда он продолжается, продолжаемся мы.
Еще несколько слов перед финальной точкой. Улица, на которой в последние пермские годы жил отец, – Хрустальная. Мне всегда слышалось что-то в ее названии, что-то звонкое, звенящее. Теперь я слышу, как звенит стекло, обрушившееся всем своим весом на твердый асфальт, и во все стороны летят, как брызги, мелкие осколки.