Амос Оз - Уготован покой...
В субботних приложениях к ведущим газетам скрестят с ним шпаги возмущенные консерваторы. В пространных статьях безуспешно будут они пытаться погасить блеск излучаемых им идей. Он, со своей стороны, ответит им кратко: четыре-пять острых, неопровержимо точных строк, элегантно-утонченных и безжалостных; и лишь в заключение прибавит он два-три примирительных слова, будто легонько похлопает по плечу этих замшелых старцев: «Не стоит сбрасывать со счетов решающий вклад моих оппонентов в формирование основ мышления целого поколения».
Девушки будут слать письма в редакцию, защищая его доброе имя. Постепенно разгорится общая дискуссия о новых идеях, столь ярко и убедительно представляемых Азарией Гитлином. Вокруг него консолидируются определенные силы. С разных сторон станут приходить обнадеживающие вести.
Он, со своей стороны, будет упрямо настаивать на том, чтобы остаться в этом предназначенном для парикмахерской бараке. К всеобщему изумлению, он наотрез откажется от комнаты, предложенной ему руководством кибуца. По временам тут, в этой развалюхе, будут собираться небольшие группы молодых активистов кибуцного движения со всех уголков страны. И все будут поражены тем, что у Азарии Гитлина нет ничего, кроме железной койки, колченогого стола, обшарпанной тумбочки и единственного стула. Лишь огромное количество книг, покрывающих все стены, да стоящая в углу гитара будут свидетельствовать о ночных раздумьях, углубленном созерцании, о суровом аскетизме и одиночестве… Тот решительный парень, что встретился ему, когда он входил в кибуц, этот парень сам вызовется в одно прекрасное утро прийти сюда и навесить книжные полки, которые покроют все стены барака…
…Гости его, которым пришлось рассесться на полу, с жадностью ловят каждое его слово, и лишь изредка кто-нибудь из них прерывает его легко льющуюся речь, чтобы задать вопрос и уточнить детали. Девушки шепчут на ушко одна другой: так, мол, и не удалось уговорить его взять квартиру или хотя бы комнату; сюда бросили его в первую ночь, когда возник он из тьмы, и тут он упорно желает оставаться — у него нет никаких материальных запросов; и бывает, что просыпаемся мы и слышим, как доносятся, словно во сне, из этой хижины звуки его гитары… Время от времени какая-нибудь из девушек будет подниматься, чтобы принести из отдаленного дома кофейник и стаканы для гостей и для хозяина. И он будет улыбаться ей в знак благодарности.
Эти гости уйдут, появятся другие, некоторые из них — издалека: здесь обретут они наставление, вдохновение, душевный подъем. Он же, со своей стороны, примется убеждать их, что следует подготовиться к длительному противостоянию. Будет говорить о том, что необходимо запастись терпением. С порога отметет любой тактический авантюризм, любые трюки и фокусы.
Конечно же, не замедлят появиться у него и заклятые враги. Он станет вести с ними дискуссии в прессе — вежливо, сочувственно, иронично. По мере надобности обратится к таким именам, как, например, Спиноза. Тон его выступлений будет снисходительным, как будто это не разгневанные старцы, обороняющие стены своей цитадели, а разгоряченные юнцы, к которым он, подвергшийся нападению, должен быть милосерден — и к ним, и к их попранной гордости, а потому предпочитает он не сыпать соль на их раны и отвечает им со всей возможной мягкостью.
А тем временем студентки завяжут с ним личную переписку, пытаясь таким образом наладить взаимные контакты. Молодые поэтессы захотят открыть перед ним свою душу, и одна из них посвятит ему стихотворение под названием «Печаль орла». Его гостями станут известные личности, философы, представители зарубежной прессы; личные впечатления от встречи с ним, обмен мнениями убедят их, что пред ними полномочный представитель нового поколения, выразитель его духовных чаяний.
Спустя какое-то время — возможно, уже будущим летом — премьер-министр и министр обороны Израиля Леви Эшкол станет придирчиво расспрашивать окружающих, кто этот парень, это «восьмое чудо света», о котором все говорят, и почему до сих пор не нашли повода «привести его ко мне и дать возможность рассмотреть вблизи, что же это за товар». Он будет приглашен в канцелярию главы правительства. Секретарша сообщит ему, что в его распоряжении всего лишь десять минут. Но через полчаса Леви Эшкол, пораженный и взволнованный, прикажет отключить все телефоны, поудобнее усядется в свое кресло и, не проронив ни слова, будет вслушиваться в аналитические выкладки Азарии, в его простые и неотразимые умозаключения. Время от времени премьер-министр станет задавать вопросы и заносить ответы Азарии карандашом на маленькие листочки. Так пролетят часы, за окном кабинета встанет вечер, но Эшкол не зажжет света, и в сгущающихся сумерках Азария будет говорить — и отныне так будет всегда! — обо всем, что продумал и передумал в годы своего одиночества. В конце концов покоренный Эшкол поднимется со своего места, положит обе руки на плечи Азарии и скажет просто: «Паренек (это слово, по своему, всей стране известному, обыкновению, он произносит на идиш), ты, конечно же, останешься здесь, у меня. С сегодняшнего дня надолго вперед я тебя национализирую. Завтра же, в семь утра, ты будешь сидеть здесь, рядом со мной, вот тут есть внутренняя комната, в которую можно попасть только через мой кабинет. Таким образом, можно будет воспользоваться твоей помощью при решении любого вопроса. А теперь, будь любезен, скажи мне, что ты думаешь об истинных намерениях Насера и каким путем можем мы, по-твоему, вновь сплотить ряды нашей молодежи?»
Совсем поздним вечером он пройдет через канцелярию главы правительства, и крутобедрые секретарши начнут перешептываться, а он минует их, погруженный в свои мысли, — плечи слегка опущены, лицо выражает не гордость победителя, а лишь чувство ответственности и сдержанную грусть.
И в один прекрасный день Иолек Лифшиц, секретарь кибуца Гранот, скажет своей жене Хаве: «Ну?! Да кто он такой, чтобы присвоить себе честь открытия нашего Азарии? Разве не я его открыл, хотя чуть было не сглупил и не спустил его с лестницы? Никогда не забуду, как однажды зимней ночью появился здесь некий сомнительный тип, вымокший, словно свалившийся в лужу котенок. А теперь ты можешь своими глазами увидеть, что из него вышло…»
О той работе в гараже, что ждала его ранним утром, Азария не думал вовсе. Он не нашел — да, впрочем, и не искал — способа погасить убогий свет свисавшей с потолка лампочки, голой и запыленной. Мысли его затуманились. Ему никак не удавалось согреться под тощими шерстяными одеялами, и он дрожал от холода. После полуночи из-за тонкой дощатой перегородки стало доноситься какое-то однообразное бормотание — то ли молитва, то ли клятва, произносимая шепотом, печально и протяжно, с легким подвыванием. Произношение напоминало гортанный выговор жителей пустыни, язык не был ни ивритом, ни иностранным. Казалось, все это звучало из глубин кошмарного сна: «Почиму валнуюца народы и племена… Попранный и среди народов руганый на них не вос-ста-а-нет… И заплатит ему царь Давид за слипоту его…»
Азария начал догадываться, что слышит какую-то странную мешанину из псалмов царя Давида. Он встал и босиком подкрался к перегородке. В щелочку между досками он разглядел тощего, долговязого человека, сидящего на низенькой скамеечке. Человек сидел скрючившись, с головой закутавшись в одеяло, в руках у него были вязальные спицы, а на коленях — клубок красной шерсти. Он вязал, бормоча неразборчивые слова. Азария возвратился в постель и попытался завернуться во все свои одеяла.
Холодный ветер, завывающий во тьме за окном, проникал сквозь щели в стенах. Угрюмая зимняя ночь нависла над землей. Грубое шерстяное одеяло кололо кожу, покрывшуюся пупырышками от пронизывающего, ядовито-влажного холода. Изо всех сил пытался Азария держаться, утешая себя мечтами. Так лежал он в каком-то полусне почти до самого рассвета, томясь желанием женской близости; он представлял себе женщин, которые придут любить его, утешать, ублажать его тело и его душу. Их две из множества обожающих его женщин, молодые, пышнотелые, все умеющие, их пальцы бесстыдно овладели его телом, а он лежит на спине, глаза его закрыты, и только сердце стучит и стучит…
Утро было пасмурным и морозным, в воздухе клубился туман, небо нависало так низко, что казалось, будто пространство между домами заполнено грязными клочьями серой плотной ваты. Холод был обжигающим.
В половине седьмого утра, найдя под своей дверью записку с просьбой взять на работу нового механика, пришел к Азарии Ионатан. Он застал его уже давно вставшим и занимающимся физзарядкой; легкие прыжки и резкие движения руками должны были, по словам Азарии, «подготовить его к предстоящим усилиям». Сначала они вдвоем выпили в углу столовой кофе со сливками. Здесь все еще горели лампы дневного света, поскольку утро никак не могло разогнать темноту. Парень с первой же минуты говорил и говорил без умолку. Ионатан не улавливал почти ни единого слова. Ему казалось смешным, что этот маленький механик собрался на работу в чистой, едва ли не щегольской одежде, в легких «городских» ботинках. И вопросы, которые он задавал Ионатану, пока они пили кофе, тоже казались странными. Когда и как был образован кибуц Гранот? Почему было решено заложить его у подножия холма, а не на вершине или на открытой равнине? И вообще, можно ли заглянуть в письменные свидетельства того времени, когда пионеры-первопроходцы закладывали на этой земле еврейские поселения? И стоит ли вызвать на разговор тех, кто основал этот кибуц, и записать их воспоминания? Расскажут ли они правду или постараются приукрасить то, что создано их общими стараниями? И то, что касается жертв: многие ли из отцов-основателей погибли от пуль погромщиков, от малярии, от изнуряющей жары, от каторжного труда? На большинство вопросов этот незнакомый парень ответил себе сам, продемонстрировав остроту мысли и, пожалуй, определенную осведомленность; ему удалось довольно афористично сформулировать проблему постоянного трагического столкновения между высокими идеалами и серой действительностью, между революционной идеей переустройства общества и извечными человеческими инстинктами. В этом словесном потопе мелькали выражения вроде «четкие и ясные фундаментальные основы души», и, слушая все это, Ионатан вдруг ощутил в душе усталость и тоску по какому-то полному света месту. Где-то в дальней дали, возможно в Африке, возник перед ним залитый солнцем луг на берегу широкой реки, но в то же мгновение картина эта потускнела и погасла, уступив свое место желанию выяснить, что же стряслось с этим незнакомым парнем, который так досаждает ему с раннего утра. Но и это желание растворилось и исчезло. От холода, сырости и усталости Ионатан весь сжался под одеждой. Его рваный ботинок хлебнул воды, и пальцы на ноге совсем заледенели. И почему бы, собственно, не подняться и не отправиться немедленно, сию же минуту, домой, свернуться калачиком в постели под грудой одеял, сказаться больным, как его отец, как половина кибуцников? Такой день, как сегодня, должен по закону быть объявлен днем «постельного режима». Но необходимо приставить этого механика-болтуна к работе. А там будет видно.