Амос Оз - Уготован покой...
— И далеко от твоих родителей, и твоего брата Амоса, и всех твоих друзей.
— Да. Точно. Далеко отсюда.
Ее плечи поникли. Кончиком пальца медленно коснулась она своей верхней губы, словно не слишком сообразительная ученица, решающая задачу по арифметике. Непроизвольно он наклонился, чтобы увидеть ее слезы. Слез не было. Римона была сосредоточенна, внутренне собранна, а может, напротив, способность слушать вновь оставила ее и она погрузилась в музыку, звучавшую по радио. Это радио, думал Ионатан, все из-за него, из-за музыки, которая не дает ей осмыслить то, что происходит с ней самой. Эта музыка потихоньку сводит ее с ума, а может, она уже давно не в себе, может, всегда была такой, а я не обращал внимания: она никогда не была способна понять то, что ей говорят, и сейчас не улавливает и не хочет уловить, она почти не слушает меня, она слушает музыку, и все мои слова задевают ее не больше, чем тиканье часов или шум дождя в водосточных трубах.
— Выключи радио. Ведь я с тобой разговариваю.
Римона выключила радио. А Ионатан, как будто этого недостаточно, стал дергать шнур, пока штепсель не выскочил из розетки. Наступила тишина. Дождь на улице прекратился. Из соседней квартиры донесся глухой звук падения: похоже, высокая башня из кубиков рухнула там на циновку. И какой-то миг соседи смелись в два голоса.
— Послушай, — сказал Ионатан.
— Да?
— Послушай, Римона. Я, конечно, обязан тебе теперь все объяснить. С чего это, почему, как, а мне это трудно.
— Ты не должен объяснять.
— Нет? Тебе кажется, что ты такая умная и все понимаешь без объяснений?
— Ионатан… Видишь ли… Я не понимаю, что с тобой стряслось. И я не хочу, чтобы ты объяснял. Люди все время говорят «объяснить», «понять», как будто в жизни все можно объяснить и решить. Когда мой отец лежал в больнице «Бейлинсон», умирая от рака печени, а я сидела у его постели, мы не разговаривали, я лишь держала его за руку. Пришел заведующий отделением и сказал: «Не заглянет ли юная госпожа на две-три минуты в мой кабинет, я объясню вам ситуацию». А я ответила: «Спасибо, доктор, не нужно». Он подумал, что я плохо воспитана или глупа. И когда родилась у нас Эфрат и сообщили, что родилась она мертвой, доктор Шилингер из Хайфы хотел дать нам объяснения, а ты, Иони, возразил: «Что тут долго объяснять: она мертва».
— Римона, пожалуйста, не начинай.
— Я не начинаю.
— Ты молодец, — сказал, поколебавшись, Ионатан, и в голосе его даже промелькнуло что-то похожее на любовь. — Только ты странная девушка.
— Не в том дело, — отозвалась Римона.
Лицо ее было спокойным и замкнутым, словно музыка по-прежнему заполняла окружающее пространство, и тут, как будто начиная улавливать суть неясной и сложной идеи, она взглянула на него и добавила:
— Тяжело тебе.
Ионатан промолчал. Свою широкую, грубо скроенную руку он положил на стол очень близко от тонких пальчиков Римоны строго следя за тем, чтобы не коснуться ее даже вскользь. Он сравнил ее светлые ногти и свои, под которыми скопилась чернота из-за постоянной возни с машинным маслом, пальцы загрубевшие, фаланги поросли волосками. И этот контраст был ему приятен и, похоже, приносил облегчение. Каким-то таинственным образом он ощущал, что контраст этот справедлив, продуман, полезен и едва ли не утешителен.
— Когда ты думаешь начать все это? — спросила Римона.
— Не знаю. Через две недели. Через месяц. Посмотрим.
— Ты должен поговорить со своими родителями. Будет заседание секретариата. Все будут выступать. Будет очень много разговоров.
— Пусть говорят. Мне безразлично.
— Но и ты должен будешь говорить.
— Мне нечего сказать им.
— И, кроме того, я должна приготовить тебе кое-что для поездки.
— Пожалуйста, Римона. Сделай мне одолжение. Ничего не предпринимай и ничего не готовь. Что тут готовить? Не нужно ничего. Я беру свой рюкзак, кидаю в него свои вещи — и двинулся. Поднимаюсь и ухожу. Всё.
— Если ты так хочешь, я не стану ничего готовить.
— Именно так. Единственное, чего я хочу от тебя, — чтобы все это время ты была со мной спокойной. Это все, чего я хочу. И если сможешь, постарайся не слишком ненавидеть меня.
— Я не ненавижу тебя. Ты — мой. Тию ты возьмешь с собой?
— Не знаю. Не думал о Тие. Быть может. Да.
— Ты хочешь, чтобы мы еще поговорили?.. Нет. Ты хочешь, чтобы сейчас мы прекратили разговоры.
— Верно.
Она взглянула на свои часы. И вновь стала молчаливой. В ее молчании не было покоя — она сидела, расслабившись и вслушиваясь во что-то, словно сейчас, когда наконец-то прекратились разговоры, можно сосредоточиться и слушать без помех. Спустя несколько мгновений она взяла обеими руками его левую руку, посмотрела на его часы и сказала:
— Смотри. Сейчас уже почти одиннадцать. Если хочешь, послушаем новости и ляжем спать. И мне, и тебе завтра рано вставать на работу.
Ионатан увидел ее пальцы, обвившие его запястье, а еще через секунду почувствовал их прикосновение к своему плечу, потому что он не ответил на ее последние слова, и она снова и снова трогала его за плечо, повторяя:
— Послушай, Ионатан, я хотела сказать тебе, что сейчас около одиннадцати и ты пропустишь новости… К тому же ты так устал… Да и я устала… Пойдем сейчас спать, и, глядишь, завтра ты все забудешь, придумаешь что-нибудь другое, да и мне завтра будет что сказать тебе, а сегодня у меня нет слов, ведь, пойми, остались вещи, о которых мы ни разу за всю нашу жизнь не могли, да и не хотели говорить, потому что это было нам не нужно…
Слова, обращенные к нему, шли из самой глубины ее души, а он, усталый и опечаленный, не знал, звучит ли все еще ее голос, или это отзвук его собственных раздумий, и, хотя он прикрыл глаза, голос не замолк и не изменился:
— …Может, за ночь все еще прояснится, а завтра нам выпадет голубой день, ты знаешь, такой голубой день, один из тех зимних голубых дней, когда даже лужи сверкают от обилия света, и деревья стоят зеленые, и зелень эта — самая зеленая на свете, и нянечки в яслях выносят на прогулку тепло одетых малышей, усаживают их на широкие тележки, те, что у нас обычно используют в прачечной, и возят их взад-вперед по дорожкам, залитым солнцем, и во всем кибуце распахиваются окна, вывешиваются для проветривания одеяла, и птицы кричат как оглашенные, и люди начинают снимать с себя одну одежку за другой, засучивают рукава, расстегивают пару пуговиц на рубашке, и почти каждый, кто встречается тебе на дорожке, идет и напевает, идет и напевает… Ты ведь помнишь такие дни, Иони? И глядишь, тебе вдруг придут в голову совсем другие мысли, потому что я знаю, как это бывает с тобой: постепенно тебя охватывает тоска, тебе все надоедает и начинает казаться, что время уходит впустую, тогда как можно перевернуть мир, создать, скажем, подпольную организацию, или стать чемпионом по шахматам, или штурмовать вершины Гималаев… Я не знаю… Но послушай, Иони, это всего лишь чувства, а чувства меняются, как меняются облака, и листья, и времена года, и солнце, и звезды… Я читала про людей племени кикуйю, это в Кении: в ночь полнолуния они черпают воду и наполняют ею ведра и корыта, считая, что с водой зачерпывают луну, чтобы она была с ними в темные ночи, потом этой водой они лечат больных… Это из книги об Африке… Чувства приходят и исчезают, Иони. Помнишь, однажды было у тебя сильное предчувствие: тогда в четыре утра тебя неожиданно призвали в армию — это случилось перед операцией против сирийцев к западу от озера Кинерет, так вот у тебя было предчувствие, что на этот раз ты погибнешь. Ты помнишь это ощущение, Иони, и то, как ты говорил со мной и сказал, что я могу выйти замуж за другого по прошествии года, а если будет ребенок, ни в коем случае не давать ему твоего имени, ты помнишь? И тебя не убило, Иони, и это ощущение прошло, и ты вернулся живым и был весел, у тебя из плеча извлекли осколок, и о тебе написали в армейском еженедельнике «Бамахане», и чувства у тебя были совершенно иные, и ты смеялся, а о том дурном предчувствии забыл, потому что чувства меняются… А сейчас из-за того, что я все это говорила, мы пропустили новости, но, если ты хочешь, можешь еще успеть прослушать повторный сокращенный выпуск…
Она забыла отнять свои пальцы, касавшиеся его левого плеча и они оставались там еще несколько мгновений. Он пошарил правой рукой по столу, нашел на ощупь чашку, поднес ее ко рту, но она оказалась пустой.
В конце минувшего лета, когда у Римоны начались роды, Ионатан прямо с цитрусовой плантации, в рабочей одежде, поехал в больницу, и там, на жесткой скамье у входа в родильное отделение, он просидел всю вторую половину дня и весь вечер, когда же наступила ночь, ему сказали: «Голубчик, ступай поспи, придешь завтра утром». Но он отказался уйти и продолжал сидеть. На коленях у него был старый журнал, а в нем — кроссворд, который ни за что невозможно было разгадать, потому что в результате типографской ошибки оказалась перепутанной вся нумерация и по горизонтали, и по вертикали, а возможно, все предлагаемые определения просто относились к другому кроссворду. Около полуночи вышла до безобразия некрасивая медсестра, с приплюснутым широким носом и черной волосатой бородавкой возле левого глаза, похожей на всевидящий третий глаз. Ионатан обратился к ней: «Простите, сестра, можно ли узнать, что там происходит?» А она ответила хриплым, огрубевшим от курения и невзгод голосом: «Послушай, ты же муж и знаешь, что жена твоя — непростой случай, мы делаем все, что только возможно сделать, но жена твоя — непростой случай. И раз уж ты остался здесь, я не против того, чтобы ты пошел на кухню для медперсонала и приготовил себе стакан кофе: в кипятильнике всегда есть кипяток, только не устраивай там беспорядка». В три часа ночи опять появилась эта ужасающая медсестра и спросила: «Лифшиц, ты еще здесь?» И стала убеждать его, что он должен быть сильным, что успешные роды вполне возможны и после двух, и даже после трех неудач. «Два часа тому назад, — сказала она, — мы решили разбудить для ваших светлостей самого профессора Шилингера, и он встал, и приехал, и, хоть дом его на краю квартала Кармель, успел вовремя, чтобы спасти, именно так, спасти жизнь твоей жены. Сейчас он все еще возле нее, а когда выйдет, то, может статься, задержится, чтобы разъяснить тебе в двух словах суть дела, но очень тебя прошу: не задерживай его надолго, потому что завтра, вернее, уже сегодня у него трудный день, операции и все такое, а он уже далеко не юноша. Пока же ты можешь приготовить себе кое-что, только, пожалуйста, не устраивай беспорядка». Но он сорвался на крик: «Что вы там опять с ней сделали?» А пожилая сестра остановила его: «Дружок, пожалуйста, не кричи здесь. Что это с тобой, в самом деле? Здесь не кричат, прекрати сейчас же вести себя как дикарь!» И добавила: «Если ты немного подумаешь спокойно, то поймешь: главное, твоя жена спасена, профессор Шилингер просто-напросто вернул ее тебе. Ты, похоже, не сообразил, что получил ее, можно сказать, в подарок? А еще орешь на нас. Она выздоровеет, а вы оба еще такие молодые…» У ворот больницы дожидался его разбитый, пропыленный джип, которым пользовались обычно кибуцники, работавшие в поле, а он совсем забыл, что в четыре — четыре тридцать этот джип уже им нужен, и он завел машину и весь остаток ночи гнал на юг, пока в тридцати километрах за Беэр-Шевой кончился у него бензин, и там занялся над ним рассвет, опаленный жарким ветром пустыни, небо заволокли облака пыли, все вокруг посерело, пустыня как будто сразу состарилась, холмы стали походить на кучи мусора, а огромные горы, окаймлявшие горизонт, — на груды металлолома. Он оставил джип, отошел от него шагов на тридцать — сорок, целых пять минут мочился, а потом улегся под джипом, прямо в песке, неподалеку от дороги, уснул крепким, тяжелым сном и спал, пока не разбудили его три парашютиста-десантника, проезжавшие на вездеходе по дороге. «Вставай, ненормальный! — окликнули они его. — Мы уже было подумали, что ты покончил с собой либо прирезали тебя бедуины…» И когда они произнесли эти слова, признался себе Ионатан, что и в самом деле в глубине души чувствовал он в это утро: и то и другое было вполне возможно. Он увидел, как движется грязный песок, наполняя раскаленный суховеем воздух пыльной мутью, увидел вдалеке изломы гор и сказал: «Дерьмо». Больше он не добавил ни слова, хотя трое молодых парашютистов, у одного из которых вспух на глазу налившийся гноем ячмень, не переставали его расспрашивать, от кого он убежал, почему и куда намерен податься.