Александр Петров - Меморандум
Питеров почему-то с разгону стал нахваливать мои рассказы, предлагал помощь своего отца для поступления в городской университет. Я сказал, что планирую поступить в другой город, да еще в строительный. Его это огорчило. После третьей рюмки марочного муската Шура признался, что хочет писать так же как я и надеется, что я стану его наставником.
Я посоветовал ему найти более опытного и талантливого писателя, признавшись, что меня меньше всего интересует мастерство, стиль и разные там метафоры, главное для меня — идея. Вот поэтому ты мне и нужен, выпалил тот.
Ладно, сказал я лишь бы отвязаться, посмотрим. Спасибо, друг, проникновенно пропел он. Я же, выслушав длинную речь директора школы о важности школьной дружбы в дальнейшей карьере, «из чисто хулиганских соображений» и ради классического шекспировского «укрощения строптивой» пригласил Дарью на танец и прижал ее ребрышки к металлической кованой пряжке ремня так, что гордячка чуть не завопила от боли, только статус хозяйки и прессовое воспитание не позволили ей закричать, но лишь заученно улыбаться и розоветь от натуги и гнева, что, впрочем, делало ее еще более притягательной. Ты самая прекрасная девушка в мире, прошептал я сакральную фразу, и пленница обмякла. И эта «маленькая но гордая птичка» подстрелена, подумал я с тоской, какая скучная банальность…
Я даже не удивился, когда в приемной комиссии строительного института столкнулся нос к носу с Шурой Питеровым, а он сладко улыбнулся и намекнул, что его отец уже кое с кем переговорил, считай, мы уже зачислены. Я пожал плечами и сел за стол подавать документы, спокойный как бронетранспортер. У меня не было сомнений в том, что я поступлю — интуиция.
На картошке Шура изменил свой имидж, из пай-мальчика превратился в пьяницу, курильщика, еще больше ссутулился и растрепал длинные волосы — эдакий совсем пропащий циник-интеллектуал. Он вцепился в меня с новой силой. На первой же вечеринке в самый разгар веселья и перекрестных знакомств, он выпалил во время тоста, что среди нас, обычных простых ребят, сидит скромно так настоящий гений слова. Он не назвал моего имени, да никто и не спросил, но видимо такой грубоватой лестью он надеялся стимулировать мое наставничество. Чуть позже, когда народ запел разухабистые песни, а кое-кто принялся искать уголок для уединения с девушкой, Шура из внутреннего кармана твидового английского пиджака цвета размокшей глины извлек пачку помятой бумаги с машинописным текстом и протянул мне: это моё, прочти, пожалуйста. Я глубоко вздохнул, взял рукопись и удар в челюсть, от готовности к которому налился свинцом правый кулак, временно отложил: все-таки школьный товарищ.
Вышел из прокуренной избы на воздух, сел на завалинку и, полюбовавшись черным звездным небом с яркой луной, насладившись тишиной, нехотя раскрыл рукопись Шуры. Серебристое сияние огромной луны и рассеянный свет из окна, под которым я сидел, обеспечили достаточное освещение, чтобы я смог различать печатные буквы на белой бумаге. Пробежал глазами первый абзац, следующий, затем быстро прочел несколько листов — и вот оно впечатление готово: красивая грамотная пустота.
Ни одной живой мысли, ни единого свежего интересного слова, все какое-то мертвое, как надгробный памятник с красивой базальтовой плитой и бронзовыми цепями при цветочках. Вот мука-то! Теперь Шурке это надо будет сказать. И в ту секунду из темноты вынырнул Питеров собственной озябшей персоной и сел рядом.
— Что, не понравилось? Я же вижу.
— Нет почему, написано красиво, только ни о чем. Так, бисер… Прости.
— Вот почему я к тебе и пристаю. Помоги мне наполнить, как ты говоришь, красивые артерии живой кровью. Я же и сам чувствую, что у меня чего-то не хватает.
— Да не просто «чего-то», а главного — смысла! И что же, ты думаешь, я смогу тебе пересадить свое сердце, чтобы ты не холодным рассудком, а сердцем писал? Это невозможно.
— Тогда что мне делать?
— Для начала разбуди совесть, помучайся от своего несовершенства, то есть стань живым человеком, воскресни!
— То есть сейчас я труп?
— Скорей да, чем нет. Извини.
— Ладно, дай мне шанс. Я еще раз попробую.
— Не стоит сейчас. Чтобы воскреснуть нужны годы мучений, бессонных ночей, опыт потерь, прощений. Понимаешь, это большая работа, на многие годы. Впрочем, чтобы написать нечто вроде «Лолиты» Набокова ты, пожалуй, созрел.
— Ясно…
— Вряд ли. Куда спешишь? Тебе что, перед папой нужно отчитаться: за истекший период стал гениальным писателем. Можешь, конечно, только это будет очередное вранье.
— Тоже мне, учитель… Гуру!.. — Вскочил и в три прыжка покинул поле боя.
Больше он мне своих рукописей читать не предлагал. Он обиженно дистанцировался от моей убогой персоны, но непрестанно держался в поле зрения и каждый день доказывал, «что не тварь дрожащая, но право имеет». Например, в ближайший выходной Шура достал из рюкзака толстенный том «Улисса» и демонстративно прочел, скрючившись подобно умирающему эмбриону на соломенном матраце, за восемь часов. Потом неделю расхваливал Джойса и цитировал по памяти поток сознания, мертвого, как жестяные цветы на похоронном венке. Крутился вокруг меня и ждал одобрения. Не дождался.
Ночью съездил в город и привез роман Булгакова «Мастер и Маргарита», опять устроил сеанс публичного ускоренного чтения и растянутого на всю неделю восхваления. На этот раз у него среди однокашников нашлись почитатели. Две девушки подключились к восторженному обсуждению, а Шура, поглядывая на меня, цитировал и смаковал похождения врага человеческого во плоти.
Когда во время ужина ко мне подсел староста группы и предложил почитать свои стихи на смотре художественной самодеятельности в сельском клубе, я догадался, от кого это исходит. Передо мной, как Жванецкий с листами в руке, Шура читал юмористические миниатюры и даже сорвал аплодисменты двух девочек, почитательниц Булгакова. Староста каждому выступающему перед выходом на сцену наливал «наркомовские сто грамм» для храбрости. Вообще-то, у него получались не сто, а больше, причем самогона, что действовало на артистов по-разному. Первый стишок про осень я читал более-менее спокойно, когда же добрался до второго, про несчастную первую любовь, из желудка в голову хлестанула горячая волна, голос мой загудел набатом, потом вдруг завыл, дошел до крика, из глаз хлынули слезы — и вот я стою в абсолютной тишине на колене, опустив голову, как поэт, подстреленный на дуэли… Минутную тишину взорвал крик «браво!», затрещали аплодисменты, и сквозь всеобщее ликование прорезался скрипучий голос Шуры: «Я же говорил, говорил тебе, Лешка — гений!» Пришлось мне прочесть еще три стихотворения. Шура кричал громче всех — он по-прежнему мне что-то доказывал.
Даже в поле, на борозде отовсюду неслись афоризмы, шутки, замечания Питерова, на которые с каждым разом все меньше обращали внимание, а однокурсники, послужившие в армии, его и вовсе прозвали пустобрёхом.
Мы же в паре с Юрой Исаевым ловко собирали картошку в корзины и тихо переговаривались на темы совсем противоположные по смыслу общепринятым. Мы с ним обсуждали книги Солоухина, Белова, Шукшина, Распутина и Астафьева. Чуть позже он признался, что читал Библию и Жития святых отцов, что изменило его мировоззрение и дало «надежду на удачный исход». Он каждый день писал письма маме и девушке, а меня заставил вести дневник, причем, каждый день не смотря на состояние нестояния и прочие мелочи жизни. Юрка стал моим другом и единомышленником, и это послужило еще одним разочарованием для Шуры. Я-то думал, он переведется в другой ВУЗ, но тот всюду следовал за мной, упрямо доказывая, что он ожил и стал настоящим человеком.
Новая жизнь, новые друзья
Что ж, мало-помалу я приспосабливался к новой студенческой жизни, настолько отличной от прежней, домашней. Если в школе за моими успехами следили родители, учителя, даже сам директор; если там все помогали и «вытягивали за уши» из посредственных учеников в отличники, то в институте, особенно на первом курсе, чуть что угрожали отчислить, намекая на статистику: к третьему курсу обычно отсеивается не менее двадцати процентов студентов. Почему? Да просто не выносят «естественного отбора».
В конце октября пришли тихие солнечные дни, отступало летнее тепло, наступали зимние холода, может поэтому мой рассеянный взгляд начинающего неврастеника улетал в проем огромного окна аудитории. Там на крышах малорослых домов в золотистых лучах солнца нежились падшие желтые листья и бесстыдно кайфующие рыжие кошки. Эта лекция была последней перед триадой праздничных дней 7-го Ноября, может поэтому тянулась так долго и нудно, и даже преподаватель вяло бубнил что-то себе под нос, поглядывая на часы и не пытаясь унять нарастающий шум разговоров, шелестящих в аудитории. И никуда не хотелось уезжать, и я все время искал весомую причину остаться в городе, чтобы заняться чем-то полезным, например, заработать немного денег, которых с некоторых пор мне хронически не хватало.