Ирина Мамаева - Ленкина свадьба
— Как это — замуж? — Ленка почему-то не ожидала от Любки такого, — что ты с ним делать-то будешь?
— Да что с мужем делают? — у Любки даже лицо стало какое-то другое, простое, доброе, женское. — Щами кормить буду. И кашей. Придет вечером домой, я его посажу напротив, щей ему налью и буду смотреть, как он ест.
“Да-да, ты молодец”, — пробормотала Ленка и пошла, быстро-быстро пошла прямо в горох. Любка ее догнала:
— Ленка, да что с тобой? А у тебя-то как с Юркой?
И Ленка заплакала, в первый раз по-настоящему разревелась, села в горох, мокрый от капель. Любка обняла ее, и Ленка уткнулась ей в ноги, продолжая реветь.
— Я ведь такая глупая, такая никчемная, Любка, — причитала Ленка, — я же только бегаю за ним, а что хочу — не знаю. Знаю, конечно, но не могу же я ему так прямо сказать: давай поженимся. А что еще сказать — не знаю. И сделать для него ничего хорошего не могу. Что я могу сделать? Кота разве дохлого прийти и закопать?…
— Какого дохлого кота? — испугалась Любка, — не надо ему под дверью кота закапывать!
— Не под дверью, — пыталась объяснить Ленка, — ему собаки кота принесли. Дохлого… Он воняет…
Говорят, дождик — это слезы всех влюбленных, всех влюбленных на свете, которых не любят, обижают, не замечают… Влюбленные плачут, и слезы поднимаются к небу. Они такие легкие и такие чистые, что поднимаются к небу. Копятся там, копятся, и проливаются дождем, чтобы люди помнили о том, что влюбленных нельзя обижать. Они такие беззащитные…
— Люба, а умирать — страшно?
— Бог с тобой, я же не умирала.
— Но ты же хотела. Ты же дошла до черты, не знаю, ну когда жизнь не мила… Страшно это?
— Я не хотела на самом деле, — призналась Любка, отвернувшись. — Я не знаю, чего хотела. Так это все дурость, — Любка сорвала стручок. — Горох-то переспел, — и посмотрела на Ленку. — Страшно.
Ленка сидела и размазывала слезы по щекам, честно стараясь перестать плакать. Но слезы катились и катились. А дождик вроде бы перестал.
— Шарик-Бобик, фиг те в лобик, — Любка шутя отвесила Ленке щелбан по
лбу, — плохо домик стережешь!
Ленка улыбнулась было сквозь слезы, но снова заревела.
— Ты, Ленка, не думай об этом, — испугалась вдруг Любка и схватила Ленку за руки, — что он, этот Юрка, особенный? Болван заправленный. Выширится на своем мотоцикле и… — спохватилась. — Да и любит он тебя. Как тебя можно не любить? Да ты поплачь, поплачь.
Так и сидели в горохе. Все уже прошли с кладбища. Снова начал накрапывать дождик.
— А ты что думала? Любовь — это когда двадцать процентов времени тебе очень-очень хорошо, а остальные восемьдесят так хреново, что впору удавиться, — важно сказала Любка.
— Вот и Аркаша так говорит…
И они потихоньку пошли по домам.
Гроза собиралась нешуточная. Высокие грозовые облака копились над деревней, копились, снаряжались, как вражеская рать, пугали… А потом ринулись в бой.
Гремело так, что, кажется, в райцентре было слышно. Ленка побежала на
ферму — промокла до нитки, даже до мостика не добежав. И лило, и лило, и лило с небес.
Работала, поила-кормила телят, а через коридор было видно — поливает.
И с фермы бежала — заливало все вокруг.
Но и эта гроза прошла. На небе, на фоне туч повисла радуга — легкомысленное цветное коромысло.
Вечером тетя Шура стукнула в окно и вызвала бабу Лену:
— Ступай-то, Насте плохо, помирать собралась.
И баба Лена побежала к Насте, благо недалеко.
Дом был не убран. Настя лежала на перине под ватным одеялом. Рядом с кроватью стояла табуретка, заставленная баночками и пузырьками лекарств. На полу около тапочек лежал тонометр.
— О-ох, Лена, смертушка моя пришла видно. О-ох, снилась мне наша мамка да как будто звала ёна куда-то. Молчит, смотрит и рукой эдак, — Настя показала, — делает. О-ох!..
— Что болит-то? — баба Лена присела на край кровати, — тронься-то.
— О-ох, не ворохнуться, сердце бьется ажно выскочить ему нап.
Баба Лена подняла с пола тонометр и измерила сестре давление. Давление оказалось высоким. У всех гипертоников в этом возрасте повышенное — дело обычное, но что-то уж совсем оно подскочило. Баба Лена даже испугалась. Подала Насте адельфана выпить.
— За матушкой-то во сне пошла? Куда она звала?
— Нет, не пошла.
— Ну и хорошо, — успокоилась Лена, — а снилась — так что ж, болеешь ведь. Все под богом ходим.
— О-ох, ноги худые совсем стали, болят — мочи нет, встать не могу, спина болит, окаянная, — согласно запричитала Настя, — ухо застудила — болит.
Баба Лена натерла ей спину и ноги мазями, измерила температуру, поставила горчичники. Больное ухо как маленькой заткнула ваткой с борным спиртом. В общем, провозилась с ней два часа. Не торопясь, выслушивая подробности о болезнях. Потом просто посидела, поговорили.
Поставила чай. Выпили чаю. Настя даже села на перине: полегчало ей.
— Куселасьска-то Тамарка в Юккогубе мужика своего убила. Дрались-дрались — и вот убила, — сказала Настя.
Баба Лена только рукой махнула: ничего удивительного. Настя согласилась.
— Ну, пойду я, что ли?..
— Сядь-то поближе, — Настя легла, баба Лена к ней придвинулась. — Я же младше тебя?
— Младше, на шесть лет, — согласилась баба Лена.
— Я и умереть позже тебя должна, да? На шесть лет позже!
— Позже, позже.
— Я ведь так не хочу умирать, Лена, так не хочу. Вот ты думаешь, и все думают, чего жить, когда одна да одна. Дочка уехала, замуж вышла, а внуков не заводит. Но ведь будут же внуки, да? — Настя вцепилась в руку Лены. — Внуков увидеть хочется, Леночка. И просто пожить хочется. Даже одной. Я ведь младше тебя — как же мне умирать? Ты уж умри раньше меня, а, Лена? Так ведь справедливо будет, ты же старше! Умри раньше меня, Ленушка, ну, пожалуйста!
— Хорошо, хорошо, Настенька, умру я раньше тебя, я ведь, право, старше.
Потом баба Лена долго одна сидела у Настиного дома на скамейке. К себе идти не хотелось. Думала.
“Я ведь и сама скоро умру”, — думала баба Лена, — “годков-то уже — под восемьдесят, долго ли жить осталось? А жить и вправду хочется. Очень хочется…”
Свечерело. Со старого тополя у Настиного дома облетали желтые листья. Кто-то ссутулясь брел по дороге, запахивая плащ от налетавшего порывами ветра.
Подошла Лариска — как будто знала, что баба Лена здесь, — и молча села рядом.
— Бог есть, — сказала Лариска. Она была совершенно трезва, только под глазами набрякли мешки, и все морщины проступили резче.
— Поверила, значит.
— Я его видела.
— Кого?
— Бога.
Помолчали.
— Я домой пришла днем — дома никого нет. Стала обед варить. Кто-то как будто ходит по дому. Я туда-сюда — никого нет. Плиту стопила — звуки из маленькой комнаты. Никого нет. До того измаялась. Потом дождь полил, потемнело. Гроза началась, и электричество отключили. А он ходит, ходит. Домовой, думаю. А сердце так и либайдает. Не выдержала я и побежала в баню.
— Почему в баню-то?
— Не знаю. Прибежала, сижу, а там под полком тоже кто-то как бегает — топочет! Я ноги в руки и домой. Бегу через мостик-то, а за мной — шаги. Дождь поливает, молнии сверкают. И до того страшно мне стало… Вот, думаю, сейчас умом и тронусь. Так страшно, так страшно. Нет, думаю, лучше я прямо на того посмотрю, ну, кто за мной идет. Оборачиваюсь… — Лариска выдержала паузу, — бог.
— Бог, — говорит, — шагает за мной потихоньку. Одну руку к сердцу прижал, а другую над моей головой держит. И до того мне хорошо и спокойно стало. Он же руку над моей головой держал, вот так, — Лариска показала над головой бабы Лены, — закрывал меня, понимаешь? Не только от дождя, от всех невзгод закрывал. Так спокойно мне на душе, так светло стало, так легко. Веришь?
— Ну… — баба Лена не знала, что сказать: она бога никогда не видела. — Бог так бог, отчего бы ему не показаться…
— Теперь все будет хорошо, — Лариска положила руку бабе Лене на плечо, вроде как обняла. — Прости ты меня за все, сестричка. Теперь я знаю, как жить надо, — Лариска встала. — Пойду я. Мне ведь столько дел теперь сделать надо. На работу завтра выйду. Загуляла я, да?
— Ой, загуляла, — баба Лена тоже поднялась, — как вы голосили про свою лопату.
— Великая песня, но век больше в рот не возьму.
Дошли до Ленкиного дома.
— Или ты все сомневаешься? — вдруг спросила Лариска. — Так его и Манька видела. Она как раз ко мне шла. Не веришь — спроси Маньку.
Маньку вечером увезли на “скорой” в райцентр. То ли явившийся ей бог на нее так подействовал, то ли за месяц запоя организм поизносился — не знаю. Увезли, две недели держали: кололи, промывали, дезинфицировали. И выпустили, наконец. Лариска было убиваться начала, она, мол, виновата в этом. Ведь до нее Манька пила две недели максимум, потом останавливалась — деньги кончались, и их надо было зарабатывать. А с Лариской, за ее счет, обычного перерыва не получилось. То есть она, Лариска, виновата — споила. Но, вернувшись, Манька пить бросила. Как отрезала. Может, совсем печень отказала, а может, господь — причина. Увидишь бога ни с того ни с сего — так и бросишь пить. По-всякому бывает ведь. Ну и Лариска вроде как ни при чем. Даже — благодетельница. Мир.