Малькольм Лаури - У подножия вулкана. Рассказы. Лесная тропа к роднику
Он рассеянно оглядел веранду, краем прилегавшую к левому крылу дома, его дома, порог которого Ивонна еще даже не переступила, и тотчас, словно в ответ на его немую мольбу, Консепта показалась в дальнем конце веранды, направляясь к ним. Она держала в руках поднос и сосредоточенно смотрела прямо на него, не отводя взгляда, не видя ни чахлых растений, запыленных и осыпавших свои семена на невысокую балюстраду, ни перепачканного гамака, ни сломанного, как в скверной мелодраме, стула, ни продавленной кушетки, ни грубого чучела Дон-Кихота, набитого соломой и косо подвешенного к стене, она медленно приближалась к ним, шаркая по красному кафельному полу, усыпанному пылью и сухими листьями, которых она не успела вымести.
— Вот видишь, Консепта знает мои привычки. — Консул теперь смотрел на поднос, где было два стакана, неполная бутылка виски «Джонни Уокер», сифон с содовой, jarro[86] с подтаявшим льдом и еще бутылка, тоже неполная, со зловещей темно-красной жидкостью, похожей на дешевый кларет или, быть может, на микстуру от кашля. — Между прочим, это стрихнин. Хочешь виски с содовой?.. Ведь лед подан специально для тебя. Как, ты отказываешься даже от этого горького пойла?
Консул переставил поднос с балюстрады на плетеный столик, который Консепта вынесла на веранду.
— Ради бога, пей без меня, спасибо большое.
— Ну тогда виски в чистом виде. Пей смело. Тебе же нечего терять, правда?
— Хоть бы ты дал мне сперва позавтракать!
«…Она могла бы согласиться один-единственный раз, — раздался в ушах консула какой-то голос, торопливый, захлебывающийся, — ведь тебе, разнесчастный ты человек, сейчас так нужно снова напиться, уж это точно, и, пожалуй, хуже всего то, что долгожданное возвращение Ивонны, увы, лишь приглушило твою боль, мой милый, только и всего, — скороговоркой бормотал голос, — и создавшееся положение имеет первостепенную важность в твоей жизни, за единственным, наиважнейшим исключением, которое состоит в том, что теперь тебе придется выпить раз в пятьсот больше против обычного, иначе ты пропал. — И он узнал голос своего благожелательного, докучливого знакомца, у которого, пожалуй, были рога и хвост, являющегося во всевозможных обличьях, этого мастера на словесные ухищрения, а тот продолжал сурово: — Но таков ли ты, Джеффри Фермин, неужели ты столь слаб и напьешься в сей роковой час, нет, ты не таков, ты поборешь, ты уже поборол этот соблазн, это так и не так, но я вынужден тебе напомнить, что прошлой ночью ты устоял, не выпил, пропустил раз, и другой, и третий, а потом сладко вздремнул и проснулся, можно сказать, совсем трезвый, это было так и не так, так и не так, но мы же знаем, что было так, ты выпил самую малость, дабы унять дрожь, и проявил изумительное самообладание, которого она не хочет и не может достойно оценить!»
— Я вижу, ты все же не веруешь в пользительность стрихнина, — сказал консул (как бы там ни было, один вид бутылки с виски доставлял ему величайшее облегчение) и с молчаливым торжеством налил себе полстакана зловещей жидкости. Как-никак я боролся против соблазна не менее двух с половиной минут, и спасение души мне обеспечено. «Я тоже не верую в пользительность стрихнина, Джеффри Фермин, ты опять меня до слез доведешь, дурак безмозглый, я морду тебе разобью, идиот ты этакий!» Это был голос еще одного знакомца, и консул, подняв стакан в знак того, что узнал говорящего, в задумчивости выпил половину. Стрихнин — шутки ради он добавил туда лед — был сладостен, почти как гашиш; кажется, он произвел подспудное, едва ощутимое возбуждающее действие; и еще консул, который все стоял на ногах, почувствовал, как боль встрепенулась в его душе, ничтожно слабая, презренная…
«Не видишь ты, что ли, осел, она же думает, что в день ее торжественного возвращения у тебя одна мысль в голове, как бы выпить, хотя пьешь ты всего-навсего стрихнин, безвредное лекарство, но все напрасно, поскольку ты никак не можешь без него и рядом стоит кое-что другое, а посему, сам видишь, при столь недоброжелательном отношении отчего бы тебе с таким же успехом не приняться прямо за виски, вместо того чтобы потом приниматься за текилу, кстати, где она там у тебя припрятана, ну да уж ладно, мы-то знаем где, и это будет началом конца, хотя, надо полагать, такой конец чертовски приятен, но зато виски испытанная штука, там заключен дивный, целебный, опаляющий глотку огонь, добытый предками твоей жены, фирма существует с 1820 года, а потом ты мог бы выпить пива, оно для тебя полезно, в нем много витаминов, к тому же скоро вернется твой брат, вот тебе и предлог, пожалуй даже прямой повод выпить, это бесспорно, и ты попивал бы себе сперва виски, а потом пиво, но при всем том вполне мог бы себя ограничивать, сделать это необходимо, только исподволь, постепенно, ведь всякий знает, как опасна поспешность в таких вещах, но все же ты содействовал бы Хью в его благом намерении спасти тебя, можешь не сомневаться!»
Это снова был тот первый его знакомец, и консул со вздохом поставил стакан на поднос нарочито твердой рукой.
— Как ты сказала? — переспросил он Ивонну.
— Я тебе в третий раз повторяю. — Ивонна засмеялась. — Бога ради, выпей как следует. Право, незачем глотать это снадобье лишь для того, чтобы произвести на меня хорошее впечатление… А я просто посижу за компанию.
— Как-как? — Она сидела на балюстраде, любуясь долиной, и, казалось, была совершенно захвачена этим зрелищем. В саду стояла мертвая тишь. Но, должно быть, ветер резко переменился; Иста скрылась совсем, и Попокатепетль почти затмили черные столпы облаков, словно сразу несколько локомотивов, мчась наперегонки, заволокли склон клубами дыма. — Сделай милость, повтори еще раз.
Консул взял ее за руку.
Они страстно сжимали друг друга в объятиях, а может быть, это только чудилось им; неведомо откуда, с поднебесья, низринулся, пал на землю лебедь. А в Индепенденсии возле бара «Эль Пуэрто дель Соль» уже толпились на солнцепеке обреченные и ждали, когда поднимутся железные решетки и прозвучит трубный глас…
— Нет уж, спасибо, я предпочитаю проверенное средство.
Консул опустился в свою сломанную зеленую качалку так резко, что едва не опрокинулся вместе с ней. Он сидел, глядя на Ивонну трезвыми глазами. Вот он, тот заветный миг, которого так жаждали люди, свалившиеся под кровати, ночевавшие по углам баров и на темных лесных опушках, на улицах, на рынках, в тюрьмах, тот самый миг… но он умер, еще не родившись, и следом надвинулось чудовище ночи. Что с ним было? Он где-то спал, вот и все, что ему известно. «Тик-так, мрак, мрак», — выстукивала, как часы, вода, капая в бассейн. Значит, он спал; а что еще с ним было? Пошарив в карманах брюк, он нащупал что-то твердое, объяснение, разгадку. На карточке, которую он извлек из кармана, значилось:
Arturo Diaz Vigil Мёйісо Cirujano у Partero enfermedades de nihos indisposiciones nerviosas consultas de 12 a 2 у de 4 a 7 Av. Revoluciön Numero 8[87].
— ...А ты в самом деле вернулась ко мне? Или может быть, просто приехала погостить? — с нежностью спрашивал консул у Ивонны, пряча карточку обратно в карман.
— Но ведь я же здесь, ты видишь? — отвечала Ивонна весело и даже несколько вызывающе.
— Странно, — заметил консул и, нерешительно привстав, взял рюмку, которую Ивонна разрешила выпить своей властью вопреки ему самому и голосу, выпалившему скороговоркой: «Джеффри Фермин, дурак ты безмозглый, только попробуй, только попробуй выпить, я тебе морду разобью, я плакать буду, идиот ты этакий!..» — «А все-таки ты молодчина, ты герой. А что, если… понимаешь, я влип, вот ужас».
— Но вид у тебя просто цветущий, так мне показалось. Ты даже представить себе не можешь, до чего цветущий у тебя вид. — (Консул нелепо согнул руку и пощупал мускулы: «По-прежнему силен как бык, можно сказать, да, как бык!»)
— Какой у меня вид? — кажется, спросила Ивонна.
Легким движением она повернулась к нему в профиль.
— Да разве ж я тебе не говорил? — Консул взглянул на нее: — Ты очаровательна... Загорела. — Говорил ли он ей это в самом деле? — Загорела, кожа у тебя как бронза. Купалась много, — добавил он. — И наверное, дни были солнечные... Конечно, здесь у нас тоже было много солнечных дней, — продолжал он. — Как всегда… Даже слишком много. Несмотря на дожди… А я, знаешь, этого не люблю.
— Неправда, любишь, — должно быть, отвечала она. — Знаешь, хорошо бы нам прогуляться в этот солнечный день.
— Что ж…
Консул сидел перед Ивонной в сломанной зеленой качалке.
Наверное, — думал он, — это просто-напросто душа постепенно испаряется вместе со стрихнином, отлетает вопреки Лукрецию, постепенно старея, а тело тем временем многократно может обновиться, если только оно не привыкло, не закоснело в своем одряхлении. Душе, пожалуй, страдания только на пользу, и те страдания, что он причинил своей жене, полезны и даже благотворны для ее души. Ах, не одни страдания, что причинил он. Как быть с теми страданиями, в которых повинен демон супружеской измены по имени Клифф, который всегда представлялся ему в виде купального халата и полосатой, расстегнутой пижамы? И как же ребенок, которого она родила от этого призрака? Странно, но младенца тоже звали Джеффри, он появился на свет еще до того, как она впервые побывала в Неваде, ему сейчас было бы шесть, не умри он от менингита в тридцать втором, когда ему было ровно столько месяцев, сколько с тех пор прошло лет, и случилось это за три года до того, как они с Ивонной встретились в Испании, в Гранаде, и поженились. Вот тогда Ивонна действительно была загорелой, юной, неподвластной возрасту: она рассказала ему, что в пятнадцать лет (кажется, в эту пору она снималась в ковбойских кинофильмах, и один из них, как уверял этот хитрец мсье Ляруэль, никогда их не смотревший, оказал влияние на Эйзенштейна или на кого-то там еще) о ней говорили: «Хорошенькой ее не назовешь, но со временем она будет красавицей»; и в двадцать лет о ней говорили то же самое, и в двадцать семь, когда она вышла за него замуж, это было столь же справедливо, разумеется если судить в соответствии с общепринятыми понятиями; и сейчас, когда ей уже тридцать, это опять-таки справедливо, все еще кажется, что она будет, вот-вот станет «красавицей»: у нее все такой же чуть вздернутый носик, крошечные ушки, нежные карие глаза, теперь слегка затуманенные и омраченные страданием, такой же широкий, припухший рот, тоже нежный и чувственный, несколько безвольный подбородок. И лицо все такое же свежее, живое, а порой, как говорит Хью, словно подернутое пеплом, совсем серое. Но все-таки она переменилась. Да, это ясно! Переменилась, стала недоступной для него, как для разжалованного капитана, что сидит у стойки бара, глядя в окно, недоступен его бывший корабль, стоящий в порту на якоре. Ему она уже не принадлежит: кто-то, без сомнения, помог ей выбрать вот это элегантное серо-голубое дорожное платье; кто-то другой, не он.