Лев Правдин - Область личного счастья. Книга 2
— Знаю я все это, — ответил Гриша, усаживаясь на знакомую табуретку, затертую до блеска. — И ничего не забываю.
— Знаешь? Это хорошо, — неторопливо проговорил Афанасий Ильич. — Признал ты меня отцом по своей доброй воле, значит, признавай до конца. Я тебе отец, ты мне сын. А я еще и член партии, а значит, за сына и за все его дела еще и перед партией в ответе. И ты меня послушай. Книга твоя мне не понравилась. Ты погоди, не вскакивай. Сиди и слушай. Не во всем понравилась. Природа там и переживания — это хорошо. Это ты умеешь. А зачем ты все приукрашиваешь? Или плохо у нас тебе кажется, неинтересно? Есть такие бойкие сочинители: рабочего или колхозника только на картинке видели, а берутся писать о труде. Ну и получается у них труд — песня, труд — отрада, чуть ли не труд — лучший отдых. Так только белоручки да подхалимы пишут. У тебя, в твоих рассказах, люди на работу как на гулянку идут и все чему-то очень радуются. А труд — это труд. Он пока тяжелый, особенно у нас в лесу. Тут и болото, и комары, зимой мороз, снег по горло. Еще не забыл, наверное, как машины зимой заводили. А как ремонтировали на морозе? Сейчас, конечно, легче. Лучками не пилим, на конях не трелюем. Машины, электропилы, тракторы, лебедки. Механизация. Облегчение труда. Ну, а природу никуда не денешь, от мороза не уйдешь. Чтобы сосну свалить, ее из-под снега до земли выкопать надо. Это все ты хорошо знаешь, и душой тебе кривить нечего. Ты рабочий писатель. Ты правду пиши. Тогда мы тебе верить будем. От этого рабочая честь не умалится. Какая же честь, если работать нам было одно сплошное удовольствие? Нет, ты покажи, что трудно, и что никто этих трудностей не боится, и что для рабочего человека радость не самый труд, а результат труда. Он гордится, что как ни тяжело пришлось, а он все преодолел, победил. Вот тогда тебе будет полная вера. Ну, теперь говори.
Глядя в окно, Гриша ответил:
— Нечего тут говорить.
— Ага. Обиделся, значит? — словно обрадовавшись, спросил отец. — Это уже хорошо.
— А в издательстве хвалили, особенно за показ труда. На всех не угодишь, — возбужденно заговорил Гриша, вскакивая с места.
— А ты не стремись угождать. Это в ресторане угождают.
Но, не слушая отца, Гриша продолжал:
— Мы должны показывать победу труда. Мы не фотографы, чтобы показывать все как есть. Известно тебе это?
— Мне известно, — перебил его Афанасий Ильич, повышая голос, — что ты рабочий, потомственный рабочий. Тебе скоро в партию вступать. Что в заявлении писать будешь? Об этом подумай! Врать да угождать тебе не к лицу. Тебе двадцать четвертый год пошел, в институте учишься, а я только семилетку закончил. Мне с тобой о литературе спорить трудно. Одно мне ясно, кто-то тебя с толку сбивает.
Отец подошел к окну и, отвернувшись от сына, сказал:
— Все. Больше ничего не скажу. Сам разберешься. Иди.
— Куда?
— А куда хочешь…
Вечером, когда Афанасий Ильич умывался на дворе, жена спросила:
— А Гриша разве не с тобой?
И по тому, как долго он не отвечал, делая вид, что не слышит вопроса, она догадалась:
— Поговорили, значит. Да ты что не отвечаешь-то? Если у вас характеры твердые, так ведь и от меня не отмолчишься…
Подскочила Тамара с полотенцем:
— А Гриша что?..
— Ничего, — отмахнулась мать, — иди на стол собирай. Ну, кому сказано!
Приглаживая полотенцем усы, Афанасий Ильич громко сказал:
— Гриша в гараже остался. Работает. Но разве от Тамары отвяжешься? После обеда она заявила:
— Пойду Грише отнесу обед.
— Давай я сбегаю, — предложил Толя.
Не слушая заверений отца, что Гриша скоро и сам придет, Тамара завязала в белый платочек кастрюльку, ушла и тоже застряла.
Афанасий Ильич рассказал жене все, что произошло. В его изложении это выглядело так: поговорили по душам, поспорили. Гриша обиделся — ну, конечно, разговор вышел сердитый. И ушел.
— Потом смотрю, помогает механику собирать блок. Я говорю: «Идем домой», а он: «Кончу — приду». Уговаривать бесполезно. Сама знаешь.
— Ох, знаю, — вздохнула Ульяна Демьяновна.
СОЛНЕЧНЫЙ СЛЕД
Пять лет прошло с тех пор, как уехала Марина. Раза два в месяц Тарас получал от нее письма и, стоя в конце институтского коридора у окна, неторопливо прочитывал их.
И ему каждый раз казалось, что в полутемный коридор на мгновенье ворвалась тоненькая струйка таежного ветерка, напоенного теплым ароматом трав и хвои. Так неуловимы были ощущения, создаваемые короткими и ласковыми ее письмами. Он перечитывал их по многу раз и каждый раз убеждался, что она так и не говорит самого главного. Постепенно он привык к мысли, что ему не дано понять сложного хода ее мыслей, намеков и желаний.
Потом письма стали приходить реже — раз в месяц, и он начал писать не так часто, и, по-видимому, это ее не беспокоило.
Однажды, еще на втором курсе, он послал ей решительное письмо, спрашивая, любит ли она его. Марина ответила, как и всегда, лаконично и ласково: да, любит—в каждом письме только и пишет об этом.
Он не поверил Марине, прочел все ее письма подряд и убедился в обратном. Ему показалось, что он читает сборник лирических стихов, где и любовь и страсть тщательно упакованы в изящную оболочку формы, все это легкое, воздушное и предназначено не только ему, Тарасу. Даже обращения были какие-то обезличенные… «Мой таежный рыцарь», «Далекий друг»…
Это открытие не очень поразило его. Все правильно. Она пишет о любви, может быть, даже любит, но какой-то особенной, непонятной для него любовью.
Он сразу почувствовал, как между ними увеличилось расстояние, хотя, если говорить честно, оно никогда и не было коротким. И как всегда в тех случаях, когда перед ним возникало препятствие, Тарас ощущал прилив упрямого желания поставить на своем. Он понимал, что все будет так, как хочет Марина. Значит, надо заставить ее захотеть. Он не знал еще, как это сделать. Но он сделает.
Все эти переживания не занимали главного места в жизни Тараса. Они проходили как бы вторым планом. Жить прошлым он не хотел и не умел. А Марина сделала все, чтобы сделаться прошлым. В настоящее она проникала изредка и с каждым разом все слабее и слабее волновала сердце.
В Тарасе было очень много той активной силы, которую не надо копить. Ее хватает на каждый день и с избытком остается на будущее. Он был вожак по натуре и с первых же дней на курсе занял подобающее ему ведущее место.
Учиться было трудно, но это только возбуждало его. Большой опыт практической работы, цепкая память и неистощимая энергия помогали ему.
Он заставил себя не ответить на последнее письмо Марины и с грустью убедился, что, кажется, поступил правильно. Она тоже перестала писать ему. Это не столько огорчило его, сколько удивило. Удивило тем, что он так легко пережил этот разрыв, который даже год тому назад показался бы крушением всех надежд. Он просто не заметил, когда это произошло.
Перед отъездом на практику он позвонил Жене и спросил, пишет ли ей Марина.
— Марина? — прозвучал в трубке удивленный голос, и, прежде чем Женя успела ответить, Тарас подумал: не пишет и, по-видимому, давно.
Но Женя ответила:
— Конечно, пишет и часто.
— А мне нет, — удивительно легко признался Тарас.
— Ну и правильно… — сердито проговорила Женя, и Тарас представил себе ее мгновенно вспыхнувшее от возмущения лицо. «Обожает девушка переживать», — говорила когда-то Марина.
А Женя продолжала возмущаться так, что мембрана в трубке звенела:
— Ну и правильно, что не пишет. Нельзя надолго расставаться. Нельзя.
— А ты?
— Что я? — удивилась Женя. — Мы часто встречаемся. Почти каждый год. Он-то меня не забудет…
Повесив трубку, Тарас вспомнил, что не спросил самого главного, из-за чего, собственно, и побеспокоил Женю. Надо ли добиваться встречи с Мариной. Но больше звонить не стал.
Сдав экзамен, он попросился на практику не в те места, где работал во время войны, а поближе к строительству бумажного комбината.
Так он попал на новую Веснянскую запонь.
Чтобы заглушить тоску, которая подстерегает каждый миг безделья, он сразу же набросился на работу.
Директор запони Чашкин поставил Тараса под руководство Петра Трофимовича Обманова, мастера сплавного дела.
— Ты, браток, приехал не работать, а учиться руководить. На то вас и учат, — говорил Чашкин, с удовольствием рассматривая могучую фигуру Тараса и его широкие руки лесоруба.
Сам он был тоже силен, хотя и не велик ростом. Он демобилизовался не сразу после войны и все еще донашивал морской китель и фуражку с белым кантом. Поглаживая небольшие, аккуратные усики на темном лице, спросил:
— Ногу-то где повредил?
— На финском еще.
— А я за войну четыре раза тонул. Но кровь, как говорится, не проливал.