Баха Тахер - Любовь в изгнании / Комитет
Все так же осторожно я сказал:
— Недавно ты говорил мне о случайных обстоятельствах, которые формируют нас, рассказывал о своих родителях и о том, как всю жизнь мучился от несправедливости.
— Я говорил это? Ну и что? Разве в этом дело? Несправедливость доставляла мучения не только мне. Но у других жизнь от этого не кончалась. Жизнь вмещает все, и справедливость и несправедливость.
— Что ты все же имеешь в виду?
— Ничего. В день моего приезда сюда ты спросил меня о Шадии, и с тех пор я все думаю… Я не хотел, чтобы она мучилась вместе со мной. Я действительно хотел, чтобы она оставила меня. В тюрьме мы не знали, когда выйдем на свободу и выйдем ли. Мне казалось, что из-за меня она тоже в тюрьме, и решил дать свободу хотя бы ей.
— Но, желая освободить, ты разрушил ее.
В тот же момент я пожалел о сказанном и уже открыл рот, чтобы извиниться перед Ибрахимом, но он рассеянно, безо всяких эмоций откликнулся:
— Но ведь и она тоже разрушила меня — скорее всего, я не смог устроить свою жизнь именно потому, что все время искал ту Шадию, какой она была прежде.
Большими глотками выпил целый стакан воды, налил еще и молча устремил взгляд в окно, на реку, туда, где по черной поверхности воды скользил, склонив длинную белую шею и зарывшись клювом в перья на груди, одинокий и, наверное, тоже мучимый бессонницей лебедь. Ибрахим следил за ним, пока он не скрылся из виду, потом, не глядя на меня, признался.
— Я люблю Бриджит.
— Знаю.
— Ты-то знаешь, а что делать мне?
— Ты тоже прекрасно знаешь все, что я могу тебе сказать: по-моему, мы слишком стары для нее.
— Почему мы стары, а душа наша не стареет, не перестает любить, не подает нам знака прекратить надеяться, прекратить думать о любви?
Я чувствовал, что его волнение передается мне. Сказал:
— Может быть, душа подает знаки, но мы не желаем их замечать?
Он отрицательно покачал головой:
— Нет, нет, я не ощущаю ничего подобного. Я все тот же мальчик, который мучился страданиями своей матери. Все тот же юноша, который радовался когда Шадия призналась, что любит его. До сих пор вижу, как она опустила глаза, говоря эти слова. До сих пор слышу свист стегавшего мое тело тюремного кнута, взрыв первой бомбы в Бейруте все так же гремит в моих ушах. Все это никуда не ушло, оно во мне, и время ничего не меняет. Я понимаю, что такое смерть. Но что такое время? Я говорю тебе, что люблю ее, а ты рассуждаешь о времени. Какая тут связь?
Он говорил задыхаясь, слова теснили друг друга.
— Послушай, — спросил я, — а она сказала, что любит тебя?
— Нет.
— Так, в чем ты ее упрекаешь?
— Разве я сказал, что упрекаю ее? Я сказал лишь, что люблю. Я только что был у нее.
Что-то внутри меня сжалось, но я не вымолвил ни слова.
Тихим, нейтральным голосом, словно речь шла о ком-то другом, глядя то на реку, то на меня, Ибрахим начал рассказывать:
— На следующий день после нашей встречи в гостинице у Мюллера, я признался ей в любви, был не в состоянии с собой совладать. Когда накануне она ушла вместе с тобой, я не мог думать ни о ком и ни о чем другом. Даже слово „любовь“ не передает того, что со мной случилось. Все прошлое отступило назад, и жизнь свелась к одной мысли: хочу, чтобы эта красавица была моей, здесь и сейчас. Тогда все станет на свои места, исправятся все ошибки, сгинут все разочарования, в мир вернется справедливость. Я лгал, когда спорил с тобой. И даже когда говорил ей, что стыжусь признаваться в своей любви к ней, такой молодой, говорил неправду. В мире нет ничего естественней. Она избавила меня ото лжи, спросив:
— Почему я? Многие девушки были бы рады, если бы вы их полюбили. А я вам не гожусь». Она не захотела сказать, что я ей не гожусь.
Ибрахим с грустной улыбкой развел руками:
— Дело не в возрасте, не в разнице лет. Сознаюсь, у меня были связи с девушками и моложе ее. И не по моей инициативе. Мне же всегда хотелось поскорее избавиться от них. Дело в том, что она меня не любит. Она выслушала меня вежливо, но равнодушно. Но вчера вечером она вела себя странно — много пила и смеялась. Говорила, что завтра у нее выходной, а с доктором обходилась суровей обычного. Ты заметил, что она всегда говорит с ним так, словно в чем-то упрекает? А он смотрит на нее виноватыми глазами. Он что, признавался ей, как и я, в любви? Я бы не удивился. Что такого, если он старше меня на двадцать или тридцать лет! Она называет его дядя Мюллер, но слово «дядя» звучит в ее устах как ругательство. Она смеялась без причины, похлопывала его по руке. Он все терпел, только просил ее больше не пить. Я не понял, что она имела в виду, когда предложила ему «закрыть список» после Педро. Мюллер вдруг покраснел и разразился тирадой по-немецки, а она слушала его с холодным видом и, когда он кончил, сказала мне: «Не волнуйтесь, мы с доктором Мюллером привыкли спорить, как и вы с вашим другом». Потом она встала, пошатываясь, и попросила меня отвезти ее домой.
Ибрахим замолчал и погрузился в свои мысли, опершись подбородком на руку. Я ждал, когда он заговорит вновь, не выдержал и в нетерпении спросил:
— И что потом?
— Ничего, — очнувшись, проговорил он, — ровным счетом ничего.
— Но как же?
— Вот так. Когда мы ехали в такси, она держала меня за руку, и ее колотила дрожь. Не об этом ли я мечтал?! Как только мы вошли в ее квартиру, я прижал ее к груди, стал целовать в лицо, в шею, всюду. Она тяжело дышала, закрыв глаза, пыталась освободиться от одежды и шептала: да, да, целуй меня, целуй, так, так.
Ибрахим ударил кулаком по столу:
— В чем же дело? Скажи мне! Разве я не мечтал об этом? Или я мечтал о другом? Она вырвалась из моих объятий и в гневе закричала: «Что с тобой?» Я стоял перед ней, как парализованный, стыд и отчаяние душили меня, а она била меня кулаками, повторяя: «В чем дело? Зачем же ты ходил за мной тенью все это время?»
— В нашем возрасте это случается, — посочувствовал я.
Он нервно захохотал:
— Ты ничего не понял. Физически я был в полной форме, более, чем когда-либо. Ведь я так ее хотел! Слабым оказался мой дух. Меня парализовал страх. Мне вдруг почудилось, что, если я ее трону, мы оба тотчас же умрем.
— Не понимаю. Ведь ты говоришь, что хотел ее, и все было в порядке. И вдруг ты остановился. Не понимаю!
— Я тоже не понимаю. И она не поняла. Решила, что я насмехаюсь над ней, начала швырять в меня книгами и разными вещами — что под руку попадет. Обзывала сумасшедшим, трусом и еще по-разному. Но когда увидела выражение моего лица и слезы в моих глазах, прекратила бушевать. Подошла ко мне, обняла руками за шею, стала просить прощения и уговаривать, чтобы я не придавал этому значения, возможно, это она совершила какую-то ошибку. Ласкала меня, как ребенка, и сама расплакалась. Ее жалость подействовала на меня хуже ее крика. И я ушел, убежал. Поверь, я бежал по улицам, словно за мной была погоня. Никогда прежде со мной такого не случалось. Почему же случилось и именно с той, которую я хотел, как ни одну женщину на свете? Ты что-нибудь понимаешь?
— Я молча покачал головой.
Грустно улыбаясь, Ибрахим прошептал:
— Это Шадия возвращается ко мне в конце моей жизни — на этот раз в виде кары.
Его улыбка превратилась в смех и, взяв мою руку, лежавшую на столе, в свои, он пристально поглядел мне в лицо и сказал:
— Да поможет тебе Аллах!
— О чем ты?
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Барабаны Лорки выбивают дробь в память о поэте
Почему в тот день я так стремился увидеть ее? Почему отправился в наше кафе задолго до того времени, когда она обычно туда приходила, и не сводил глаз с входной двери? Почему сердце мое бешено заколотилось, как только я увидел ее идущей легкими шагами в своем синем костюме, с улыбкой, освещающей ее лицо и весь мир вокруг? Почему скрывал смущение и растерянность, ведя долгие разговоры о странах, в которых бывал, о людях, которых встречал, о чем угодно, только не о себе и не о ней? Почему так боялся, что ее проницательный взгляд прочтет за пустыми словами истину на моем лице?.. Почему потускнел призрак Манар, и образ Бриджит сделался спутником моих бессонных ночей?
Причиной была не только затаенная любовь, о которой догадался Ибрахим. Я — сам израненный — хотел еще защитить ее, словно во искупление какого-то мне самому неведомого греха. Я сознавал свое бессилие понимал, что не могу ни исправить прошлое, ни исцелить те раны, которые скрывались за ее постоянной улыбкой, ни заставить ее заплакать. Она, вероятно также почувствовала, что нас с ней связывает нечто другое — помимо влечения и любви. Поэтому и рассказала мне так откровенно в тот вечер свою историю. Я видел, как девочка Бриджит бьет кулачками в грудь доктора Мюллера, видел ее школьницей, еще не сформировавшейся, не по возрасту высокой и полной, в очках с толстыми стеклами — тогда еще не появились глазные линзы. Стесняющейся своей внешности, своего длинноватого носа. Прячущейся во внеучебное время в укромных уголках школы с книгой в руках. Она любила тех же писателей, что и ее отец — Хемингуэя, Лорку, Гете. Избегала мальчиков. Со смехом она рассказывала мне, что в то время не любила мужчин, а потом обнаружила, что не может без них жить. Однажды, когда она сидела в садике, читая книгу, пришел один ученик и бросил ей на колени записку. Она не поверила своим глазам — это был тот самый красавец Иоганн, за которым бегала половина школьниц, и ни одна из них не добилась успеха. Был ли он таким же стеснительным, как она сама? Или для него оказались притягательными ее необщительность, одиночество? Мы оба, — говорила Бриджит, — нуждались друг в друге, чтобы открыть себя и свое тело. И когда мы соединили наши руки, мы преодолели сковывавший нас страх, очутились в широком мире. А повзрослев, расстались. Но до сих пор остаемся близкими друзьями. После него я знала других. Они мне нравились, но ни один не запал в душу. В университете я познакомилась с иностранцами. Девушки в то время увлекались африканцами. У нас их было человек шесть или семь, и всех их очень любили девушки и ненавидели парни. Или мне казалось, что девушки их любили. Когда я познакомилась с Альбертом, я еще не догадывалась, что большинством девушек двигало простое любопытство, интерес к экзотике. Эти сумасшедшие танцы в клубе, это нескончаемое африканское веселье, а главное — потрясающий африканский секс, о котором ходило столько разговоров. После получения этого высшего удовольствия все вставало на свои места — девушка возвращалась к своему австрийскому другу, а африканец — в свои джунгли.