Юрий Козлов - Условие
Что-то странное происходило с пьесой. Фёдору Фёдоровичу не говорили ни да ни нет. Несколько раз он вносил в текст незначительные поправки, а однажды ему вдруг позвонил Зяма и, задыхаясь, будто за ним гнались всадники с шашками наголо, потребовал, чтобы к завтрашнему дню Фёдор Фёдорович доставил в театр пьесу, перепечатанную без единой помарки и желательно на глянцевой бумаге. «На глянцевой?» — «И упаси тебя бог, будет хоть одна помарка, опечатка. Он сразу отложит пьесу и уже неизвестно, когда прочтёт». Фёдор Фёдорович вспомнил Салтыкова-Щедрина, но тем не менее самолично отстукал глянцевый экземпляр. Наступило напряжённое затишье. Все сроки постановки благополучно минули. Фёдор Фёдорович огорчился. Слишком уж легко забыл театр о его пьесе. А между тем деньги по договору ему выплатили, немалые деньги. Но, похоже, на деньги театру было плевать. Он не выдержал, заглянул к главному режиссёру. «Да мы хоть сейчас начнём репетировать, — заверил тот, — тема нужная, своевременная. Надо только получить «добро». — «А почему бы вам не сходить туда, где дают «добро»?» — спросил Фёдор Фёдорович. В ответ главный режиссёр улыбнулся так пронзительно и горько, что у Фёдора Фёдоровича должны были отпасть всякие сомнения: он ходил, не раз ходил. Главный режиссёр намекнул, что не худо бы самому Фёдору Фёдоровичу позаботиться о судьбе собственной пьесы. Будет «добро», за театром дело не станет.
Фёдор Фёдорович начал наводить справки о деятеле — любителе читать с глянцевого листа, ненавистнике помарок и опечаток. Каковы же были его удивление и радость, когда он выяснил, что в своё время тот работал в горкоме комсомола под началом Анны. Фёдор Фёдорович не удержался, позвонил Зяме: «Заказывайте декорации!»
Вечером изложил суть дела жене. Она слушала внимательно. Подчёркнутая её строгая внимательность, помнится, разозлила Фёдора Фёдоровича. Чего хмурить брови, постукивать пальцами по столу, когда всё совершенно ясно? Когда надо хватать трубку, немедленно звонить этому деятелю — домой, на дачу — где, в каких райских кущах укрываются они после напряжённейшего трудового дня? Фёдору Фёдоровичу не понравилось, что лоб жены прорезала морщина — признак ступора, внезапно нахлынувшей тупости — подбородок выставился вперёд. «Ты хочешь, Фёдор, — чеканно уточнила она, — чтобы я ему позвонила и попросила разрешить твою пьесу к постановке?» — «Да! — заорал Фёдор Фёдорович. — Это антирелигиозная пьеса, она проходима, понимаешь, совершенно проходима. Он не пропускает не потому, что там есть что-то эдакое, сомнительное, а потому что таков стиль его работы. Сразу — ничего! Ответственности — ни малейшей! На всякий случай — гноить, гноить! И до него там сидел такой же. И ничего, пошёл на повышение. И он, наверное, хочет на повышение!» Жена чуть заметно поморщилась, как и всегда, когда Фёдор Фёдорович оказывался, по её мнению, во власти мещанских сплетен, обывательских пересудов. «Уж не хочешь ли ты сказать, — прошептал он срывающимся от ярости голосом, — что он — отличный, инициативный товарищ, гробящий здоровье на склочной театральной работе, а не разрешает мой «Омут», потому что пьеса — дерьмо, потому что ещё нужно разобраться, что я за автор, какие такие идейки протаскиваю?» — «Я не могу сказать о нём ничего плохого, — после долгого молчания ответила жена, — но, чтобы звонить ему, я должна сама прочитать пьесу. У тебя есть экземпляр?» — «Да ты… что?» — «Я скажу тебе, что думаю, как только прочитаю пьесу». — «Но когда? Сейчас ночь, а в семь утра тебе встречать египетскую делегацию». — «Я начну читать прямо сейчас». Фёдор Фёдорович бросил на стол экземпляр, сам ушёл в комнату, где сопел на кушетке маленький Феликс. Из другой комнаты донёсся шелест страниц. Забыв о времени, Фёдор Фёдорович сидел в темноте в странном оцепенении. Наконец шелест стих. Он услышал, как жена поднялась с дивана, прошлась по комнате. Задребезжала открываемая форточка. Отчего-то Фёдору Фёдоровичу сделалось тоскливо. Он вдруг подумал, не такой уж шедевр его пьеса, чтобы вот так ночью читать её, обсуждать. Жена стояла у окна. Она не обернулась, когда он вошёл. Фёдор Фёдорович подумал, как, в сущности, всё странно: она сейчас укорит его, скажет, мало правды, в то время как её коллега, напротив, не пускает пьесу, потому что в ней есть намёки на правду. «Одна рука манит вдаль, — вздохнул Фёдор Фёдорович, — другая держит за штаны». Фёдор Фёдорович смотрел в спину жены и понимал, что сейчас они разойдутся в чём-то большем, нежели во мнении на пьесу. Удивительно только, что жена будет права правотой, к какой в идеале должен стремиться Фёдор Фёдорович, сам же он будет прав недостойной правотой пешки, смирившейся с тем, что она пешка, правотой момента, когда многое, если не всё, в судьбе пешки может решиться одним телефонным звонком. «Тебе не понравилось, — сказал Фёдор Фёдорович, — ты не будешь звонить». — «В пьесе есть живые наблюдения, хорошие диалоги, особенно между мальчишками, — ответила она. — Только понимаешь, Фёдор, всё сложнее… Ты разговаривал когда-нибудь хоть с одним верующим? В жизни всё не так, Фёдор!» — «Но ты позвонишь ему?» — «Я… не могу. Ладно бы за кого-нибудь другого, но за тебя…» — «Ты не позвонишь ему, — медленно проговорил Фёдор Фёдорович, — потому что боишься оскорбить в нём чувство правды. Тебе стыдно просить за конъюнктурную халтуру у этого, — он брезгливо усмехнулся, — всем известно честняка, совестливца, неистового правдоборца!» — «Не паясничай, Фёдор, — жена устало потёрла руками лоб, — разве в нём дело? Зачем ты берёшься писать, о чём не знаешь?» — «Так ты будешь звонить?» — «Я могу попросить его дать ответ побыстрее». Больше всего Фёдору Фёдоровичу хотелось крикнуть: сама-то ты что, святая? И он бы обязательно крикнул, да только не знал, чем её уязвить. Его злил разговор о мифических категориях, когда мир вокруг крутился по иным правилам. С таким же успехом они могли говорить с женой о птице Феникс, которая будто бы раз в сто лет летит куда-то с телом отца. Куда летит? Кто её с этим отцом видел? «О чём тут говорить? — подумал Фёдор Фёдорович. — Разве об этом вслух говорят? Тут же всё ясно!» Ему очень нравилось, что, оставаясь в душе принципиальным человеком, он в то же время так легко лавирует в жизни, устраивает без особых моральных потерь свои дела. Он настолько свыкся с двойной сутью, что перестал об этом думать. А тут вдруг партийная жена словно вытащила его на свет божий, и он увидел, что суть одна и вовсе не та, которую он считал главной. «Допустим, пьеса — дерьмо, — закончил неприятный разговор Фёдор Фёдорович, — но те… кому ты не хочешь звонить, кто тянет, ничего не решает, получая за это гигантскую зарплату… Да-да, и ты в их числе! Они… ещё большее дерьмо! В угоду им я должен… как Александр Матросов… на амбразуру? Чтобы они уличили меня в сочувствии религии и вовсе стёрли в порошок? Можешь не звонить. Раз, по-твоему, пьеса — конъюнктурная дрянь, она себя не даст в обиду, прорвётся, вот увидишь».
Как только Фёдор Фёдорович перестал думать о пьесе, — в конце концов деньги по договору получены, пошли они все к чёрту! — его настиг звонок Зямы. Пьеса одобрена, любитель глянцевого чтения отозвался о ней исключительно тепло, они немедленно начинают репетировать! Фёдор Фёдорович потянулся к свежим газетам. На первых полосах было опубликовано постановление об усилении антирелигиозной пропаганды. За ужином он сказал жене, что пьеса разрешена к постановке. «Видишь, устроилось без твоего звонка. Особенно ему понравились образы верующих. Он сказал, так достоверно их ещё никто не изображал. Так что ты совершенно напрасно оберегала этого поборника правды в искусстве». Жена ничего не ответила.
Вот тогда, пожалуй, впервые явственно обозначилось их взаимное отчуждение, раздвоение путей, приведшее к нынешнему развалу. «Ну, со мной-то всё ясно, — подумал Фёдор Фёдорович, — а вот куда она пришла? С такой принципиальностью да на такой работе?»
Этого он не знал.
Если со Светой он отдыхал, между ними не стояло ничего суетного, житейского, — Фёдору Фёдоровичу казалось, они плавают в космосе, — с Милой было не так. Имелась, имелась, конечно, страсть, не без этого. Но на нервах. Покоя не было. Мила сумела внушить ему — скептику и себялюбцу, — что он… гений, правда, не все это пока понимают, но она, Мила, сделает так, что поймут. Фёдор Фёдорович чувствовал себя опутанным липкой, сладкой паутиной, вырваться из которой он не мог. Фёдор Фёдорович теперь не знал, что первично: их возобновившиеся отношения или его театрально-литературные дела, сделавшиеся вдруг их общими делами. Он понял, ему не расстаться с Милой, как никогда ему не расстаться с тщеславием. Мила тоже была половиной его души. Фёдор Фёдорович уже и не знал, осталось ли в душе место для него самого? Мила была мотором, которого ему так не хватало всю жизнь. Без неё он, конечно, тоже суетился, но каждый раз почему-то оказывался на запасных путях. С ней он вырвется на центральные магистрали.