Стив Сем-Сандберг - Отдайте мне ваших детей!
Вдруг вокруг него делается свободно.
Откуда-то приближаются двое молодых мужчин.
— Где тут принимает врач? — спрашивает он.
По-польски:
— Gdzie jest przychodnia lekarska?
Потом — в основном, чтобы потянуть время, — на идише:
— Я ищу ГОСПОДИНА ДОКТОРА. Кто-нибудь может подсказать, где он?
Один из молодых людей вроде бы понимает его и неуверенно показывает в глубину коридора. Направляясь туда, Адам думает, что вряд ли выберется живым.
Однако в конце коридора оказывается нечто похожее на приемную; люди сидят или полулежат на полу перед закрытой дверью. Он подходит к двери и тянет ее на себя, готовый встретить испуганный взгляд врача, обследующего пациента. К его изумлению, в кабинете никого нет. Совершенно обычный кабинет с письменным столом и стулом, возле стола — шкаф с полками, на полках — миски, перевязочные материалы и какие-то безымянные бутылочки. Адам открывает дверцы шкафа и выдвигает ящики; не разбирая, набивает карманы пузырьками, банками и пакетами с бинтами; потом пятится в коридор и направляется в ту сторону, откуда пришел.
Но теперь на его лучезарную улыбку никто не отвечает. Какой-то старик, которого он хочет обойти, открывает рот и кричит.
Адам пускается бежать, не глядя под ноги. В конце коридора он замечает женщину, задремавшую на деревянном табурете, голова — он замечает лишь копну волос, обвязанную чем-то вроде косынки, — свесилась до колен. На полу рядом с женщиной стоит сумочка — настоящая дамская сумочка. Большая, простенькая, из выцветшей кожи и с замочком вроде того, какой был на сумочке Юзефины Жепин, когда они вдвоем гуляли по воскресеньям вверх-вниз по Пётрковской. Внезапное воспоминание о матери, которую он едва помнил, подсказывает Адаму решение. Не успев осознать, что делает, он хватает сумочку и бросается вниз по лестнице. Краем глаза видит, что мужчины в шапках с ушами бегом поднимаются по той же лестнице, в лаве взволнованных голосов, но они опоздали — уходят не в те двери, он понимает, что успеет сбежать вниз до того, как они вернутся; еще два шага — и он внезапно оказывается на улице.
Францисканская. Белизна снега режет глаза.
Грязное вязкое месиво. Пустые фасады.
Метрах в десяти, между двумя домами, открывается проход, ведущий во внутренний дворик. Когда-то все внутренние дворы в гетто обнесли высокими дощатыми заборами, но теперь эти заборы свалены, порублены и растащены на дрова. За сплошными фасадами зияют противопожарные разрывы, иногда шириной с авеню; они открывают беглецу свободный проход из одной части гетто в другую. Но эти тайные пути известны лишь тем, кто жил здесь задолго до появления заграждений. Задолго до самого гетто.
~~~
Женщину в косынке и с сумочкой из колонии на Францисканской звали Иреной, но все всегда называли ее «Маман», выговаривая это слово не на французский манер, а ставя ударение на оба слога: «Ма-ман! Ма-ман»!
Эхо этого зова прошло через все детство Веры Шульц, оно звучало на лестнице, под высокими сводами которой длился и длился грохот идущих мимо дома трамваев, через пустые комнаты просторной квартиры на пражских Виноградах, наполнявшейся после обеда теплым солнечным светом и тиканьем и щелканьем часов. Просидев утро за роялем, Маман всю вторую половину дня пребывала в изнеможении. Она жаловалась, что от жары у нее разыгралась мигрень, и мазалась дорогими кремами, чтобы не пересыхала кожа. Сидя на широкой кровати, она забавляла детей, вплетая разноцветные ленты себе в волосы. У Маман были густые, волнистые, почти курчавые волосы, которые, после некоторых усилий, она могла уложить как хотела. Маман уходила в гардеробную и выходила оттуда в теннисной юбке и шляпке как у Мэри Пикфорд, или же одевалась как супруга президента Бенеша — английский костюм в талию и шляпка в военном стиле.
То, что мать постоянно где-то пропадала и возвращалась немного другой, даже если просто переодевалась для своих фортепианных вечеров, рано привило Вере страх того, что однажды Маман уйдет навсегда. Ведите себя хорошо, и я никуда не исчезну, в шутку говаривала Маман, но дети — кроме Веры в семье были еще двое братьев, Мартин и Йосель, — не верили ей. Они уже знали, что мать всегда так или иначе уходит от них.
Арношт Шульц любил жену скорее прагматично — как любят и берегут обожаемое драгоценное украшение. По его словам, у Маман не было хороших или плохих дней — у нее были разные роли (ведь она артистка), и членам семьи предписывалось уживаться с ними со всеми; он мог сказать: «Дети, не мешайте Маман», если Вера или ее братья вдруг начинали громко говорить за столом или слишком шумно играли в своих комнатах.
После двух недель, проведенных в колонии, из всех ролей Маман осталась только одна: истощенная женщина с запавшими глазами, которая сидела сгорбившись в облаке курчавых волос и испуганно дергалась, когда кто-нибудь с ней заговаривал. Отвратительный суп она ела, только если кто-нибудь кормил ее с ложки; еще Вера размачивала куски черствого хлеба и совала матери в рот, отвлекая ее внимание на что-нибудь другое.
С ее энергичным мужем дело обстояло совсем не так!
С первых минут доктор Арношт Шульц сделался рупором пражской колонии. Он распорядился организовать охрану, чтобы противостоять открытым грабежам, которыми промышляли местные жители; кроме того, он писал в канцелярию председателя письма и обращения, в которых жаловался на нетопленые помещения, отсутствие воды и чистку выгребных ям, больше похожую на фарс. Последнее он написал в качестве свеженазначенного терапевта больницы № 1 на Лагевницкой улице, где, по его собственным словам, «сутками спасал жизни людей, у которых почти нет шансов выжить из-за недостатка продуктов питания».
Прошло несколько недель с того дня, как он отправил эти письма, но все оставалось по-прежнему.
Наконец Шульцу доставили тощий конверт со штампом канцелярии председателя. В конверте содержалось приглашение на «музыкальный вечер», который будет устроен в честь новоприбывших в Доме культуры на Кравецкой улице; Арношт Шульц решил сходить вместе с дочерью. Шел он туда со смешанными чувствами, без особых надежд, а вернулся, по его собственному выражению, «удрученным». Вера описывает это событие в своем дневнике, который она вела более или менее регулярно:
«Ревю в Доме культуры.Первыми нас встречает группа politsajten с нарукавными повязками и дубинками (!); они велят нам отойти в сторону — дать дорогу bonoratiores.
Я предполагала, что в гетто существует иерархия, но не настолько же! Как будто нас пригласили только затем, чтобы продемонстрировать нам наше ничтожество!
Как арестанты за решеткой, мы стояли и смотрели, как прибывают здешние honoratiores. Я увидела самого Румковского — угрюмого седого человека, похожего на напыщенного императора во главе преторианцев. Его явление было бы смешным, если бы все в зале не встали и не принялись аплодировать.
Потом началось представление. На сцене — рисованное изображение синагоги. Перед ним суетятся актеры, перебрасываясь громкими репликами. Так как публика смеется, это, вероятно, какие-то шутки, но я не понимаю ни слова. Все на идише.
Выступление перемежается музыкальными номерами. Госпожа Б. Ротштат исполняет на скрипке несколько „легких романсов“ Брамса, ей аккомпанирует на фортепиано господин Т. Рыдер. Госпожа Ротштат играет поразительно хорошо, несмотря на нарочитость движений. Неловко только за публику. Неужели слушатели должны так бурно выражать восторг, чтобы доказать, что они настоящая публика?
Потом настает великий час — час председателя, господина Мордехая X. Румковского. В помещении гробовая тишина, и становится ясно: на самом деле все пришли, только чтобы послушать его.
Он поворачивается к нам, стоящим далеко позади всех, но обращается к нам не по-немецки, а на идише, что моментально делает его речь бессмысленной — идиш понимают очень немногие из нас. Может, это и хорошо, что мы ничего не поняли — я потом догадалась, что старик, как его здесь называют, посвятил основную часть своего выступления тому, чтобы обозвать нас „хапугами“ (мы не сдали драгоценности в „его“ банк), выругать за то, что мы не явились на рабочие места, которые он организовал для нас (это, конечно, не относится к папе!); он объявил, что, если мы не подчинимся его правилам, он немедленно прикажет депортировать нас — куда? куда? Неужели он не понимает, что нас и так только что депортировали?»