Максим Кантор - Совок и веник (сборник)
Прежде, когда создавали произведения искусства, отличающиеся одно от другого, творцы прекрасного не особенно следили за своей внешностью. Скажем, Ван Гог одевался в принципе так же, как Поль Гоген, Пастернак не тратил много времени на макияж, а Жан Поль Сартр не беспокоился о прическе. Полагаю, что художники исходили из того, что миру интереснее их продукция, нежели внешний вид.
Все радикально изменилось с тех пор, как продукция у всех творцов стала одинаковой. Возникла парадоксальная ситуация – вроде как с моими трусами или с ядерной бомбой у Саддама. С одной стороны, искусство открытого общества зовет к свободе, с другой – художники производят стандартную унифицированную продукцию; согласитесь, одинаковая продукция не демонстрирует свободы. Как быть, если видео, инсталляции, абстракции похожи друг на друга до неразличимости? Если N рисует квадраты и NN тоже рисует квадраты, то как отличить N от NN? Если A пишет матерные частушки и B пишет матерные частушки, то вопрос идентификации A и B, причем самоидентификации в том числе, встает очень остро. Участники художественной жизни второй половины двадцатого века подошли к проблеме серьезно. Отныне сам художник сделался необходимым дополнением произведения: его одежда, стиль жизни, внешний вид играют роль значительно более важную, нежели произведение, которое художник создает.
Скажем, в Берлине на всех вернисажах можно встретить двух бритых налысо лесбиянок в розовом трико из латекса. Это немолодые усталые тетки с потасканными лицами. Если бы их одеть просто в платья – на них никто бы не обратил внимания. Если бы они выглядели как все, их произведения (они делают что-то прогрессивное, забыл, что именно) не привлекли бы внимания общества. Но вот появляются в зале два странных лысых розовых существа – и общество взволновано. Люди понимают, что им предъявлен «message». Подобных месседжей ровно столько, сколько существует более или менее заметных фигурантов художественного процесса. Кто выщипывает брови, кто одевается в военный френч, кто носит повязку через глаз, кто рассказывает о своем сексе с домашними животными, кто борется за однополую любовь, и так далее, – одним словом, произведения недостаточно, самовыражение необходимо зафиксировать в облике творца.
И тем примечательнее, что иным деятелям удается без особых усилий приобрести выразительный внешний вид – тогда как большинство потеет, вырабатывая правильную жизненную концепцию.
Вот, допустим, Мэлвин Паттерсон – огромный лысый мужчина с большим животом. Он носит рваную кожаную куртку и тяжелые армейские ботинки, он выглядит так, словно рисует квадраты на полиэтиленовых мешках, потом в эти мешки испражняется и швыряет их с крыши дома. Выглядит Мэл как серьезный человек, которому есть что сказать миру. Но нет, месседж Мелвина гораздо скромнее – он всего-навсего рисует кошек. А выглядит как радикальный художник. Видимо, из-за внешнего вида его и приняли в клуб «Blacks», где собирается продвинутая художественная публика.
Мы доехали до клуба, прошли внутрь – вы наверняка бывали в таких заведениях: что-то вроде дискотеки, только считается, что публика думает о высоком. Все курят марихуану и пьют пиво. Привычная наша брикстонская рванина смотрелась тут как продуманный туалет.
Мы уселись за стол, заказали пива, Мэл познакомил меня с радикальным художником Крисом – бритым наголо геем. Свою сексуальную ориентацию Крис обнародовал незамедлительно после знакомства, он говорил напористо, с вызовом. Крис рассказал также и о своем творчестве. Он собирался обмазать рояль навозом (честное слово, я не сочиняю) и сыграть на нем. И вся фигура Криса свидетельствовала о его неординарности – на пальцах у него были перстни с черепами и фаллосами, в ушах серьги, футболка не закрывала живот, а на животе была татуировка.
– Макс тоже художник, – сказал Мэлвин, и Крис посмотрел на меня подозрительно. Он не склонен был так вот сразу дарить мне титул художника. Много развелось сегодня филистеров, которые именуют себя художниками.
Он спросил меня, что я делаю, и мне стало неловко. Я вообще стесняюсь говорить, что рисую картины – это звучит примерно так же убого, как если сказать, что развожу герань или вышиваю крестиком. И «занимаюсь офортом» тоже не звучит.
И тут я понял: мне есть что сказать. У меня тоже есть месседж. Неважно, что мой месседж прозвучит нелогично – какая уж тут логика, если войну объявляют по причине отсутствия того, что послужило бы поводом к войне.
– Вчера в метро я потерял трусы, – сказал я.
Колин и Мэлвин поглядели на меня тревожно, а Крис всмотрелся мне в лицо внимательно – и в его маленьких обкуренных глазках я прочел одобрение. Мы говорили с ним на одном языке. Он поверил в то, что я тоже художник.
– На какой станции? – спросил Крис.
– В районе Стоквела, – сказал я наугад.
– Да, там народу немного. Вечером, да?
– Часов в одиннадцать.
– Cool. Really cool.
Взгляд его сделался мечтательным: он воображал себе сцену в вагоне.
Нам принесли пиво, и мы чокнулись с Крисом. Потом перешли на дрянной виски, и скоро я напился. Разговор за столом был обычным для того времени: о демократии, о том, что нельзя сидеть сложа руки, когда fucking Hitler готовит ядерную войну, немного о гомосексуализме, немного о концептуализме – словом, обычная болтовня интеллектуалов. И мне было приятно, что дурацкая история с пропавшими трусами помогла мне втереться в общество по-настоящему радикальных людей.
Вправь, Британия!
Бывают такие конфликты, куда и встрять противно, и остаться в стороне зазорно. Мысль принадлежит, может быть, Рузвельту, и выношена им в сорок третьем году минувшего века, однако меня эта мысль посетила совершенно самостоятельно. Ко мне обратилась девушка Меган с жалобой на коллег-печатников, на Мэлвина и Колина. Дело обычное – ей не платили зарплату. В России такое случается сплошь и рядом; прежде, кажется, шахтеры бастовали, а сейчас даже они не бастуют – какой прок бастовать? Вот и у Меган шансы бастовать были невелики, кому протест демонстрировать? Но высказаться хотелось. Мы остались с ней вдвоем в комнате, и вдруг она заговорила про деньги, резко так заговорила, с болью.
Многие люди стесняются поминать о деньгах, боятся произвести дурное впечатление, меня родители так воспитали, что про зарплату поминать неловко. Я попытался остановить Меган, предложил поговорить об искусстве. Однако Меган хотела говорить именно о деньгах – ее, как ни странно, именно этот вопрос волновал, а искусство во вторую очередь. Такое бывает с людьми, если у них нет денег; я замечал, что бедняки говорят о материальной стороне существования с увлечением. Вообще, нищие – крайне меркантильные люди, есть у них такой грех. Видимо, поэтому их не часто допускают в порядочное общество.
Меган пересказала разговоры с Мэлвином. Мэл, оказывается, сообщил ей, что за три месяца работы ничего не заплатит. Совсем ничего.
– Не может быть!
– Все из-за тебя, Макс.
– Из-за меня?!
Я платил печатникам регулярно, раз в месяц переводил деньги за работу. А уж как они делят их меж собой, про это я не думал. А тут узнал. Оказывается, глава мастерской – Мэлвин, его ассистент – Колин, а Меган с Домеником – наемные рабочие. Тот факт, что мы все вместе сидим у Дианы, ничего не меняет в капиталистической иерархии. Мэлвин берет себе половину, Колин – двадцать пять процентов, а Меган с Домеником делят десять процентов пополам.
– А где еще пятнадцать процентов?
– Аренда.
Что-то похожее, вероятно, ощутил Диккенс, обозрев условия работных домов, и Радищев, когда глянул окрест себя и ужаснулся несправедливости общества. Я не думал об условиях ее труда, каюсь! Совсем не думал! Отчего-то я был уверен, что наша дружеская болтовня в харчевне, наши споры о Саддаме, наши вечера с чаем и пивом – все это гарантирует честность при расчетах. Меган работала больше всех, она приезжала на своем дрянном велосипеде первой и уезжала последней – а этот жирный Мэл, обжора и демагог, платил ей копейки! А потом и вовсе перестал платить. Мы ходили каждый день в харчевню к Диане, Мэл лопал сардельки и читал «Sun», а тем временем вот что творилось! И тут я вспомнил, что последнее время Меган не ходила со всеми на обед – у нее денег не было. Обеды у Дианы дешевые, фунт или два, но для нее и это было дорого.
Оказалось, причина во мне – за три месяца я не утвердил ни одного офорта, и Мел понимал, что придется работать сверхурочно. Он решил не платить наемным рабочим зарплату.
– Мэл говорит, что ты не доволен моей работой. Разве я плохо работаю? Ты приказал, чтобы мне не платили, да?
Она работала лучше всех. Мэл говорил часами по телефону и беспрестанно жрал, а Меган работала без перерывов.
Что я мог сделать? Я пошел к Мэлвину, к огромному лысому Винни Пуху, который оказался еще и капиталистом, держателем акций на мед.
Мэлвин с Колином как раз распечатали пакет с бутербродами, вскипятили чайник. Мел доброжелательно чавкал и подбородком указал на чайник – мол, присоединяйся, наливай чайку. Он был в том блаженном состоянии, которое англичане передают идиомой «enjoy yourself». Скажем, дают тебе бутерброд и советуют «наслаждаться собой», то есть получать вкус от жизни. Мэл – мастер искусства «enjoy yourself» в окружающем мире. И Колин тоже.