Константин Кропоткин - Содом и умора
Но он просто ослеп. Глядел на меня пустыми глазами, вызвав к жизни усопшего Терминатора, чтоб ему провалиться, супостату.
И вот, безвинно опороченный, я гладил рубахи. «Вера Петровна его, конечно, уволит. Кирыч станет безработным, а я всю оставшуюся жизнь буду искупать несуществующую вину», — уныло думал я. На душе было черно и от розовых слюней, которые пускал Марк, тошнило.
— Ах, лямур-лямур, — напевал Марк и щелкал ножницами в такт, подстригая ногти на ногах.
«К свиданию готовится», — догадался я.
Что еще могло заставить его заниматься педикюром?
Хорошо в сказках: Золушка находит принца и на этом ставится точка. Все думают, что они и помрут такими же счастливыми, но на самом деле Золушка забеременеет, а принц бросит ее ради стервозной ведьмы. Или случится другая неприятность: Золушку будет домогаться престарелый тесть, а принц подаст на развод.
— Ах, лямур-лямур… — как заведенный повторял Марк, хотя по радио играла уже другая мелодия.
— Смени пластинку, — угрюмо сказал я.
Марк послушно умолк, зная, с чего это мне приспичило с таким остервенением заниматься домашним хозяйством.
Повисла пауза, от которой сделалось еще тяжелее.
— Любовь слепа! — сказал я, устав дожидаться утешения.
Ввиду я имел, конечно, не нового марусиного фаворита, а неспособность нашего влюбленного птенчика за собственными чувствами разглядеть горестей ближних.
— А хочешь, я тебя с Сережей познакомлю? — предложил Марк заветное.
— Хочу, — сказал я скорее из вежливости, нежели искренне желая увидеть принца, которому Марк так истово поет «лямуры».
До него ли бы мне было, когда моя собственная любовная лодка вдруг пошла ко дну и мне оставалось лишь захлебываться от жалости к самому себе, отпаривая утюгом рубашечные помятости.
* * *Обессилев от непомерного домашнего труда, я ушел спать уже в девять вечера. Но сон не шел, что бы там ни говорили врачи будто физическая работа — верное средство от бессонницы. Оказавшись в постели я чувствовал налившиеся свинцом руки, каждый позвонок хребта и… никаких признаков Морфея. Повертевшись с полчаса, я вспомнил другой врачебный завет: «Все от нервов» и собрался вернуться к телевизору, но перед дверью в гостиную замер, услышав взволнованный голос.
— …Пять рубашек, скатерть, две шторы, десять футболок, — перечислял Марк. — Он даже все носки перегладил. Может тебе не надо его больше мучать?
«Любовь любовью, а считать Марк не разучился», — с благодарностью подумал я и попытался разобрать, что ответил Кирыч. Но тот говорил что-то невнятное: «бу-бу-бу».
— У него одни глаза остались. Жалко ведь! — вновь вступил Марк.
Ответом было лишь «бу-бу-бу», которое, впрочем, делалось все членораздельнее.
— …Хорошо успокойся и вообще это не твое дело, — бубнил Кирыч, явно собираясь выйти.
Я шмыгнул назад в спальню и, упав на кровать, затаился.
— Илья! — сказал Кирыч, склонившись на до мной. — Давай забудем… Но ты тоже хорош… Встань на мое место… Неприятно ведь. Люди смотрят и ты… с этим… Стыдно же…
Кирыч говорил, а мне было все труднее притворяться спящим. Нет, я не кинулся ему на шею и не оросил его слезами. Но, честно говоря, был готов это сделать, какую бы третьеразрядную мелодраму это ни напоминало.
«Ах, лямур-лямур», — запела в моей голове давешняя француженка.
А вместе с ней пело и мое сердце. Ей-богу, пело. Я не вру!
* * *— Марк! — крикнул я из коридора.
— Ау! — поддержал меня Кирыч.
Прогуливаясь по бульварам, мы успели два раза поссориться, столько же раз помириться и теперь веселились, как дети. Недавние страдания оказались глупым недоразумением. В конце-концов, в смысле карьеры Кирыч даже выиграл. Теперь для Веры Петровны он был не просто одним из подчиненных, а членом клуба «Обманутые партнеры». Чувствуя духовное родство, начальница даже зазывала его к себе на кофе. Коллеги завидовали, но поделать ничего не могли — на их спутников жизни сановные мужья не вешались.
— Марк, я знаю, что ты дома! — крикнул я, осмотрев ботинки в коридоре и убедившись, что все они на месте.
— Слышу-слышу! — наконец, откликнулся Марк. — Не мешайте, я занят.
Я заглянул к нему в комнату и увидел, как он с ожесточением трет утюгом какую-то тряпку.
— Сережа отменяется, — понял я.
Марк отставил утюг и затрясся всем телом:
— Ууу…
ТАНЯ
— Приезжайте, поговорить надо, — коротко сказала Таня и бросила трубку.
Телеграфным стилем она изъясняется редко — только когда это действительно серьезно. Пришлось наплевать на святое — пятничный вечер — и мчатся на метро.
Поезд выл, прорываясь сквозь темноту. Было поздно, поэтому в вагонном окне отражалась лишь наша геометрия: плотный Кирыч, тощий Марк и я — средней комплекции гражданин. Квадрат, линия и прямоугольник…
— Надеюсь, не Санек, — сказал квадрат.
— Он и есть, — горестно поникла линия.
Они посмотрели на меня, надеясь, что я найду неоспоримые доказательства их неправоты. Я уже собрался их разочаровать, как поезд начал тормозить и бархатный баритон сообщил:
— Станция Полежаевская.
Мысли потекли совсем в другую сторону, к Саньку не имеющие никакого отношения.
Человека, презентовавшего свой голос московскому метрополитену, я всегда представляю себе в профиль. У него высокий белый лоб, блестящие черные волосы и нос с горбинкой. Экземпляр из серии «Вулканический брюнет», из тех, что производятся эксклюзивно и потому всегда нарасхват. Таких показывают только в кино и новостях про испанских террористов. Жаль, в метро они не ездят, а только говорят…
— Нам пора! — Кирыч дернул меня за рукав.
Возвращаться к прозе жизни не хотелось. Санек вовсе не тот человек, о котором приятно думать. А уж видеть его — тем более.
* * *И Кирыч, и я познакомились с Татьяной одновременно. Собственно, мы оба вряд ли узнали бы о ее существовании, если бы однажды, лет восемь тому назад, вместе не сидели на бульваре.
Была летняя ночь. Фонарь нарисовал желтое пятно перед нашими ногами, отчего шелковая прохладная темнота вокруг, казалась еще шелковей, еще прохладней и темнее. Кирыч взял меня за руку. Снизу — жесткое дерево скамьи, сверху — тепло ладони. Было томительно и приятно.
— …Кирилл… вы… — говорил я, боясь спугнуть зарождавшуюся нежность.
В пятне света возникла девушка-подросток. На ней был серенький деловой костюмчик: пиджак и прямая юбка чуть ниже колена. Мышь, каких миллионы служат в присутственных местах — верными секретаршами, например.
— Голубые, — сказала мышь, будто выписывала входной билет на эшафот.
Кирыч отдернул руку.
Нежность начала вянуть.
Что ей от нас надо? Мы просто сидим и смотрим на луну. Как вон та компашка, что шумит на другом конце бульвара, и как сотни других людей, которые не хотят париться ночью в душной квартире. Ведь это законом не запрещено?
— Вы что-то хотели? — осведомился я подчеркнуто-вежливо, изо всех сил желая, чтобы девица ушла, прихватив с собой и мышиный костюмчик, и прокурорский тон.
Я был почти уверен, что где-то неподалеку прячется здоровый детина. Подначил свою подругу на подлость и сейчас глумливо хихикает, слушая, как она терзает педиков. Надеется, что у них лопнет терпение. Тогда он выскочит из тьмы и начнет орать про извращенцев, которые совсем обнаглели, сидят на бульварах, где гуляют дети. А потом он звезданет одного из них по морде. «По наглой рыжей морде», — подумал я и закусил губу, однажды уже разбитую в кровь.
— И вам не стыдно? — звенящим голосом спросила мышь.
— Стыдно, — сказал Кирилл.
В его словах не было ни насмешки, ни страха, ни вызова. Было ясно, что этот мужчина чуть за тридцать не врет — ему действительно стыдно. Мучительно стыдно. Мне захотелось прижать его к себе, чтобы он перестал стыдиться мыши, прикинувшейся палачом. Моя нежность раскинулась во все стороны, а вместе с нею расцвела и злость. Я уже мечтал о том, чтобы наконец появился детина, которому я могу вцепиться в волосы. Я буду орать, как базарная баба и наплевать, что это не по-мужски.
Но отпор давать было некому. Нелепая девица торчала одна, закаменев, как памятник Есенину, который тоже прятался где-то неподалеку.
— Какие же вы… — сказала она и неожиданно закричала. — Ееееее!
Я опешил. Кирилл оторвался от скамьи и, войдя в свет, притянул девушку к себе.
Мышь кричала, Кирилл осторожно гладил ее по голове, а я завидовал, чувствуя себя несправедливо обделенным. Мне тоже хотелось кричать и чувствовать на макушке его ладонь.
— Таня, — сказала она, выплакав положенное и усевшись рядом.
«Нет, не пьяная», — понял я и передумал называть ее мышью.