Марио Льоса - Город и псы
– Почему ты не провалился на вступительных?
– Из-за одной девчонки. Разочаровался во всем, ясно? И в наше заведение так поступил – с горя и ради чести семьи.
– Ты был влюблен?
– Она мне нравилась.
– А она красивая была?
– Да.
– Как ее звали? И что у вас было?
– Элена. Ничего не было. И вообще не люблю про себя рассказывать.
– Я вот тебе рассказываю.
– Твое дело. Не хочешь – не говори.
– Сигареты есть?
– Нет, сейчас достанем.
– Я без гроша.
– У меня есть два соля. Вставай, пошли к Паулино.
– Не могу, надоело. Меня прямо тошнит от Питона и от этого Гибрида.
– Тогда спи. А я пойду.
Альберто встал. Холуй смотрел, как он надевает берет и поправляет галстук.
– Хочешь, я тебе кое-что скажу? – проговорил Холуй. – Я знаю, ты будешь смеяться. А мне все равно.
– Говори.
– Ты мой единственный друг. Раньше у меня были только знакомые. Да и тех не было – так, здоровался. Мне только с тобой хорошо.
– Наверное, так дамочки в любви объясняются, – сказал Альберто.
Холуй улыбнулся.
– Грубый ты, – сказал он. – А добрый.
Альберто пошел к выходу. В дверях он обернулся.
– Достану сигарет – принесу.
Во дворе было мокро. Пока они говорили в казарме, пошел дождь, а он и не заметил. По ту сторону луга сидел на траве кадет. Тот, что в прошлую субботу, или другой? «А теперь я туда войду, а потом мы выйдем на пустой двор, и войдем в казарму, и я скажу, мы были у Гибрида, и мы заснем, и будет воскресенье, и понедельник, и много недель».
VI
Он вынес бы и позор и одиночество – к ним он привык, они только ранили душу, но этой пытки заключением он вынести не мог, он ее не выбирал, его скрутили насильно, словно надели на него смирительную рубаху. Он стоял у дверей лейтенанта и не решался поднять руку. Он знал, что постучится, – он тянул три недели и теперь не боялся и не тосковал. Просто рука не слушалась, вяло болталась, висела, не отклеивалась от брюк. Так бывало и раньше. В школе св. Франциска Сальского [15] его дразнили куколкой, потому что он всегда трусил. «Куколка, а ну поплачь, поплачь!» – кричали ребята на переменах. Он отступал спиной к стене. Лица надвигались, голоса крепчали, детские рты хищно скалились – вот-вот укусят. Он плакал. Наконец он сказал себе: «Надо что-то сделать». При всем классе он вызвал самого сильного – сейчас он уже не помнил ни его имени, ни лица, ни грозных кулаков, ни сопенья. Когда он стоял перед ним – на свалке, в кругу кровожадных зрителей, – он не боялся, даже не волновался, он просто пал духом. Его тело не отвечало на удары и не уклонялось от них – оно ждало, пока тот, другой, устанет. Он хотел наказать, переделать свое трусливое тело, потому и заставил себя обрадоваться, когда отец заговорил об училище, потому и вытерпел здесь двадцать четыре долгих месяца. Теперь надежда ушла; он никогда не станет сильным, как Ягуар, или хитрым притворой, как Альберто. Его раскусили сразу – никак не скроешь, что ты беззащитный, трус, холуй. Теперь он хотел одного – свободы; делать что хочешь со своим одиночеством, вести его в кино, запираться с ним наедине. Он поднял руку и трижды постучал в дверь.
Может быть, Уарина спал? Его припухшие глаза багровели на круглом лице, как две язвы; волосы были всклокочены, взгляд мутный.
– Мне надо с вами поговорить, сеньор лейтенант. Лейтенант Ремихио Уарина был среди офицеров
таким же изгоем, каким Холуй среди кадетов: он не отличался ни ростом, ни силой, его команды вызывали смех, его никто не боялся, сержанты отдавали ему рапорт, не вытягиваясь, и презрительно смотрели на него; его рота была хуже всех, капитан Гарридо распекал его на людях, кадеты рисовали его в непристойных позах. По слухам, он держал лавочку в Верхних Кварталах, его жена торговала там сластями и печеньем. Почему он пошел в военное училище?
– Что там у вас?
– Разрешите войти? Я по важному делу, сеньор лейтенант.
– Вы хотите побеседовать со мной? Обратитесь к своему непосредственному начальнику.
Не одни кадеты подражали лейтенанту Гамбоа. Уарина перенял у него привычку стоять навытяжку, цитируя устав. Но в отличие от Гамбоа у него были хилые ручки и дурацкие усики – черное пятнышко под носом. Кто такого испугается?
– Это тайна, сеньор лейтенант. Дело очень важное.
Лейтенант посторонился, он вошел. Постель была в беспорядке, и Холуй сразу подумал, что, наверное, вот так – голо, печально, мрачно – в монастырской келье. На полу стояла пепельница, полная окурков; один еще дымился.
– Что у вас? – повторил Уарина.
– Я по поводу того стекла.
– Имя, фамилия, взвод, – быстро сказал лейтенант.
– Кадет Рикардо Арана, пятый курс, первый взвод.
– Что там еще со стеклом?
Теперь трусил язык – не шевелился, высох, царапал, как шершавый камень. Что это, страх? Кружок изводил его; а после Ягуара Кава был хуже всех, он крал у него сигареты и деньги и как-то раз, ночью, помочился на него. В определенном смысле он, Холуй, действовал по праву – в училище уважали месть. И все же в глубине души он чувствовал себя виноватым. «Я не Кружок выдаю, – думал он, – а всех ребят, весь курс».
– В чем дело? – сердито сказал Уарина.– Вы что, посмотреть на меня пришли? Никогда не видели?
– Это Кава, – сказал Холуй и опустил глаза. – Меня отпустят в субботу?
– Что? – сказал лейтенант. Он не понял. Значит, еще можно выкрутиться, уйти.
– Стекло разбил Кава, – сказал Холуй. – Он украл вопросы по химии. Я видел, как он туда шел. Отпустят меня?
– Нет, – сказал лейтенант. – Посмотрим. Сперва повторите то, что вы сказали.
Лейтенантово лицо округлилось, на щеках и у губ задрожали складочки. Глаза довольно заулыбались. Холуй успокоился. Вдруг стало безразлично, что будет с ним, с субботой, с училищем. Правда, лейтенант Уарина не выражал особой благодарности. Что ж, это понятно, он ведь чужой, и лейтенант, должно быть, его презирает.
– Пишите, – сказал лейтенант. – Садитесь и пишите. Вот бумага и карандаш.
– Что писать, сеньор лейтенант?
– Сейчас продиктую. «Я видел, что кадет… как его?… да, Кава, из такого-то взвода, в такой-то день, в таком-то часу направлялся в учебный корпус, дабы незаконно присвоить экзаменационные вопросы по химии». Пишите четко. «Заявляю об этом по требованию лейтенанта Ремихио Уарины, который обнаружил похитителя, а также раскрыл мое участие в деле…»
– Простите, сеньор лейтенант, я…
– «…мое невольное участие в качестве свидетеля». Подпишитесь. Печатными буквами. Крупно.
– Я не видел, как он крал, – сказал Холуй. – Я только видел, как он шел в классы. Меня четыре недели не отпускают, сеньор лейтенант.
– Не беспокойтесь. Это я беру на себя. Не бойтесь.
– Я не боюсь! – закричал Холуй, и лейтенант удивленно взглянул на него. – Я четыре субботы не выходил. Эта будет пятая.
Уарина кивнул.
– Подпишите бумагу, – сказал он. – Я разрешаю вам выйти сегодня, после занятий. Вернетесь к одиннадцати.
Холуй подписался. Лейтенант прочитал донос; глаза его прыгали, губы шевелились.
– Что ему сделают? – спросил Холуй. Он знал, что вопрос глупый, но должен был что-то сказать. Лейтенант взял бумагу. Осторожно, двумя пальцами, чтоб не помять.
– Вы говорили об этом с лейтенантом Гамбоа? – Бесформенное, бабье лицо на секунду застыло; лейтенант напряженно ждал ответа. Как легко сбить с него форс – скажешь «да», и он сразу угаснет.
– Нет, сеньор лейтенант. Ни с кем не говорил.
– Так. Никому ни слова, – сказал лейтенант. – Ждите моих распоряжений. Зайдете ко мне после занятий, в выходной форме. Я сам отведу вас в проходную.
– Слушаюсь, сеньор лейтенант. – Холуй замялся. – Я бы не хотел, чтоб кадеты знали…
Лейтенант снова встал по стойке «смирно».
– Мужчина, – сказал он, – должен отвечать за свои действия. Это первое, чему нас учит армия.
– Да, сеньор лейтенант. Но если они узнают, что я донес…
– Знаю, – сказал Уарина, в четвертый раз поднося к глазам бумагу. – Они вас съедят с кашей. Не бойтесь. Совет офицеров всегда проходит в обстановке секретности.
«Может, и меня исключат», – подумал Холуй. Он вышел. Никто не мог видеть его – в этот час кадеты валялись на койках или на траве. Посреди поля неподвижно красовалась лама, нюхала воздух. «Печальная скотина», – подумал он. Что-то было не так – ему бы радоваться или каяться, хоть как-то чувствовать, что он доносчик. Он думал раньше, что убийцы цепенеют после преступления, ходят как во сне. А сейчас ему было просто безразлично. «Я уйду на шесть часов, – думал он. – Пойду к ней и ни о чем не смогу ей рассказать». Не с кем поговорить, никто не поймет, не выслушает. Разве доверишься Альберто? Ведь он не захотел писать Тересе и последнее время изводил его – правда, наедине, на людях он его защищал. «Никому не могу довериться, – подумал он. – Почему все – мои враги?»