Лена Элтанг - Другие барабаны
— Ты упоминала.
Как она, однако, хлопочет. Может статься, дело не в разводе, а в том, что сама Додо хочет утвердиться в своих подозрениях? Где-то я читал про купеческих сыновей, которых заставили стрелять в подвешенный на дереве труп отца, чтобы выяснить, кто из них истинный наследник. Сдается мне, что мстить за измену имеет не больше смысла. Что с того, что ты продырявишь мертвое тело своей любви, в нем уже ни лимфы, ни крови, одна тоскливая гальваника.
— Ладно, — я потянул Додо за рукав. — Раз уж это будет происходить в моем доме, я, пожалуй, сам запишу. По крайней мере, увижу первым, если они начнут курить в моей кровати и стряхивать пепел на ковер. Скажи мне, ты с кем-нибудь уже проделывала такие штуки?
— Как это мило, что тебя волнует мое прошлое. Не бойся, это всего лишь игра, маленькое жульничество, которое поможет мне развестись. Жульничать надо весело, ни одно дело не выгорит без двух унций безрассудства.
— Что-то мне не слишком весело.
— Не будь таким занудой. В этих очках и с этим опасливым видом ты больше похож на английского математика, чем на русского историка. Поезжай в Капарику, заодно подышишь морским воздухом, — она заметно приободрилась.
— Я не русский историк. И в Капарику я не поеду, много чести. Посижу в яхт-клубе с компьютером. А потом позвоню тебе с докладом.
Тут Додо окончательно рассердилась, молча спустилась вниз, надела свое голубое пальто и положила, нет — швырнула ключи на стол. Выходя вслед за ней, я повесил их на гвоздь.
Они там и раньше висели, пока, двадцать шестого декабря, в кафе «Регент», я не встретил эту женщину в компании Сони Матиссен. В тот вечер я их сразу заметил: дочерна загорелую loura и двух moreno. Если бы я рисовал посетителей за деньги, то лицо блондинки написал бы густым, пастозным мазком, а на брюнеток пошли бы сурик и жженая сиена.
В тот вечер в кафе было полно народу, я с трудом приткнулся у самой двери и заказал бутылку коньяку. Соня сразу встала и подошла ко мне:
— Сидишь один? Переходи за наш столик, Костас, там хороший вид на елку у базилики. Со мной пришли две стюардессы из ТАР, у них полные карманы maconha.
Вокруг Сониной головы стояло сладкое душистое облако, это выдавало в ней португалку, несмотря на чужеземное имя. Здешние женщины не знают меры в духах и разговаривают с духами. Я стал было отказываться, но тут тяжелая дверь хлопнула у меня за спиной с такой силой, что задребезжали стаканы на столах. Бородач в слишком теплом пальто прошел к бару, задев меня локтем, я встал, взял свой коньяк и пошел за Соней.
В Лиссабоне серьезно относятся к зиме: даже глинтвейн пьют с таким видом, будто за оконным стеклом бушует альпийская метель и наутро склоны покроются свежим снегом, в который лыжная палка уходит почти целиком. Вот за что я люблю этот город — здесь никого не интересует, что происходит на самом деле. Стюардессы держали кружки с глинтвейном наотлет, коричный пар клубился над столом, затуманивая их лица, они рассказывали что-то смешное о жизни в колониях и тамошней корриде с зонтиками. Я и раньше об этом слышал: быка выпускают на веревке бродить по улицам, а публика колет беднягу зонтиками и всем, что под руку попадется. Судя по загару, девчонки побывали на островах совсем недавно, и я почувствовал укол зависти.
Я сам хотел бы поселиться на острове, только не на мусорной, как дно мертвого ручья, Терсейре, а на покинутой людьми Исабели. Там можно ходить вдоль рифа и выжидать, когда над водой мелькнет плавник белой акулы, или сидеть на краю кратера и просто смотреть вниз. Прочитай воннегутовские «Galápagos», и сама все поймешь. Да что там Воннегут, разве можно устоять перед словосочетанием голубоногая олуша?
В приморском поселке полно травы, там не придется бродить между колоннами Праса де Комерсиу и выглядывать продавца, там у меня будет местный торговец, любитель морских огурцов, приходящий посидеть на крыльце и поговорить за жизнь. По лиссабонской набережной ходит с десяток парней, торгующих кубинской дрянью, но осенью я так отравился, что добрых три дня не мог даже запаха ее выносить. Дрянь была особенная, с подвывихом, по двенадцать монет за грамм. После третьей затяжки я вышел на терассу и стал напряженно думать о рае.
Почему ад у всех разный, а рай все описывают примерно одинаково? На русском севере его представляли садом на небесах — обнесенным стеной, покрытым стеклянной крышей. Там всегда хорошая погода, душистые купы цветов, и пчелы не умеют кусаться. Греки считали рай огороженным местом, даже слово pairidaëza переводится как «заповедник, куда можно не всем», или что-то в этом роде. Литовское dangus это небо, ограды там нет, и сада никакого нет, просто облака, просвеченные солнцем. Некоторые думают, что русское название связано с рекой, потому что reu в индоевропейском означает течь, а значит, рай отделялся от мира живых проточной водой. Одним словом, рай — это хорошо пахнущее, высокое, или хотя бы приподнятое, место под стеклянной крышей, куда можно не всем и рядом с которым течет река.
Так чем же он отличается от моей мансарды?
Когда я понял, что сижу на террасе, гляжу на реку и сворачиваю вторую самокрутку, то заметил, что зрение болезненно обострилось: мимо меня медленно прошел немецкий сухогруз, и я увидел лицо капитана, стоящего на мостике. Напротив доков стоял круизный лайнер, лоснящийся крутыми боками, я только взглянул в его сторону и сразу узнал в нем вепря, на которого охотился Придери — или это был Манауидан? — одним словом, какой-то бравый валлиец. Звуки стали сочными, настойчивыми и проникали прямо в голову, как будто я сидел в наушниках.
Я слышал голоса круизной обслуги и пассажиров, слышал, как палуба морщится под их подметками, а речная вода — под ста двадцатью тысячами тонн корабельной плоти. Да нет, какой там вепрь, глупый плавучий рундук, забитый холодильниками с ветчиной и пивом, другое дело — «Celebrity», тот даже по Галапагосам бегает, развозя почту, а скоро повезет и меня. Я читал в сети, что на одном из островов живет последний самец слоновой черепахи, старый холостяк, зовут его Одинокий Джордж, и он ужасно разборчив и не связывается с кем попало. Мне бы не мешало у него поучиться. Все беды в моей жизни происходят от женщин и любви к словам, последнее неизлечимо, а вот с первым нужно что-то делать. Или не нужно.
Я свернул еще одну ракету, сунул в карман рубашки и спустился вниз, на набережную, чтобы прогуляться до пристани и посмотреть на сходящих по трапу людей. Постояв у кафе в переулке и принюхавшись к жареной на гриле рыбе, я передумал и пошел в сторону Рибейры, мне жутко захотелось купить свежей трески и спаржи на обед. Я шел вдоль трамвайных рельсов так долго, что забыл, куда иду, но вспомнил, когда впереди показались гитарные струны моста и распростертые руки бетонного Иисуса на противоположном берегу.
Входя на рынок, я чуть не зажал себе уши руками: шарканье метел по каменному полу, железный звон подносов с лангустами, крики торговцев и грохот пустых ящиков заполонили мой слух, я свернул в цветочные ряды, там было тихо и тепло, как в оранжерее. Цветов было столько, что пыльца мгновенно забила мне ноздри, я открыл рот, стараясь дышать размеренно, но кровь заплескалась в висках и запястьях с такой силой, что я покачнулся и прислонился к стене.
— Сеньор купит душистый горошек? — худая старуха в переднике придержала меня за локоть, вернее, она сказала только Сеньор купит? — а про горошек сказал кто-то другой. Но кто? Я посмотрел вокруг и понял, что сам сказал про горошек. Я понял, что знаю названия всех цветов, всей этой душной, топорщащейся лепестками, усиками и колючками стены, вдоль которой я продвигался с открытым ртом, хватая горячий воздух. Живокость, левкой, эшшольция, огненные бобы, китайская астра, портулак и люпин — названия взрывались у меня в голове, как дешевые петарды — тунбергия, сциндапсус, плющ, пламенник, резеда!
Я быстро шел вдоль рядов, провожаемый шипением и треском, я хотел выйти на воздух и уже дошел до ворот, ведущих на грязную руа Дом Луис, когда увидел Зою с плетеной корзинкой в руках и своего отца Франтишека Конопку, наголо обритого, в просторных одеждах цвета гранатового сока. Они покупали перцы у крестьянки в высоком чепце, отец стоял ко мне спиной, но теткино лицо я видел отчетливо, она улыбалась и показывала рукой на горку мелких перчиков, лежащих на отдельном блюде. Я видел, как шевелятся ее губы, и мог голову дать на отсечение, что она сказала: pimente padron и добавила что-то о цене.
Крестьянка кивала и медленно сворачивала кулек из коричневой бумаги — я видел эту бумагу, даже древесные волокна в ней! Отец положил на прилавок монеты — они засмеялись и запрыгали на мокром розовом мраморе, тетка положила кулек в корзинку и пошла к цветочным рядам, отец шел с ней рядом, придерживая край своей одежды, то и дело наклоняясь к ее уху, и я понял, что он говорит ей, что сейчас купит ей резеду, пламенник и огненные бобы!