Дмитрий Вересов - Дети белых ночей
Лариса говорила и говорила. С жаром говорила. И сама себе, похоже, не верила.
– Нехорошо получается. Я все понимаю, растешь, гормоны. Но ведь у всех так, родимый! Что ж теперь, на всех кидаться? Да еще ведь где? В Академии! Пришел. Нате вам, я тут без году неделю – хлебайте! Как же так, мальчик ты мой? А ведь так и не скажешь. На вид-то ты – скромный. Стыд-то терять нельзя! А правда всегда всплывает! Ну! Что ты молчишь?
– А что мне говорить? – неожиданно хладнокровно ответил ей Невский.– Вы ведь мне, конечно, не поверите.
– Я бы, может, тебе и поверила,– вроде бы смягчилась Лариса и стала смотреть куда-то вниз, мимо Женьки.– Да не могу. Сестер обижать не могу. Уволится одна – всему отделению наказание. Девочки хоть день между дежурствами должны поспать. А кем я ее заменю? А без сестры никак. Она санитарку заменит, а санитар за сестру не сможет. Вот и приходится выбирать. Или ты. Или она.
Она тяжело вздохнула, повернулась к нему спиной и достала из ящика белый лист.
– Пиши, дружок, заявление по собственному желанию. Тебе так и так уходить придется – экзамены в школе все равно в июне сдавать будешь. Я Марлену Андреевичу так и скажу. Уволился, потому что в школе экзамены.
Он не вышел, он выскочил из дверей отделения кардиологии как ошпаренный. И долго спешил неизвестно куда. По каким-то малюсеньким и не хоженным ранее улочкам Выборгской стороны. А потом долго стоял в маленьком скверике, прижавшись лбом к холодной железной качели.
Надо было уйти из школы в восьмом классе и давно уже ходить по морям-океанам. И горя никакого не знать.
Он подумал, что хочет одного. Прийти домой, позвонить ей по телефону и сказать одну только фразу:
– Мне плохо, Альбина.
Ведь для того и существуют друзья, чтобы помогать в трудную минуту. Не маму же бедную грузить своими проблемами.
Но потом он подумал еще чуть-чуть. И решил, что такие слова никому и никогда не скажет. Вот после этого-то он точно перестанет для нее существовать.
Солнце пригревало. Альбина была в белом беретике и вишневом весеннем пальто. Нарядная и красивая. Они стояли возле ограды нежно зазеленевшего Таврического сада. Но на душе было слякотно и противно. А горло ощутимо сжимали непонятно откуда взявшиеся тиски.
– Все-таки недаром говорят – первое впечатление о человеке самое верное,– сказала она сухо и оглядела его неприязненно с ног до головы.– И ведь все так и есть... А я, как тебя увидела в первом классе, так сразу и поняла, что ты ничтожество, хлюпик.
Она отвернулась от него, глядя на проходящих мимо людей. Говорила, как будто просто рассуждала вслух. Спокойно и скучно. И это ранило его больше всего. Если бы она требовала от него ответа, возмущалась и ненавидела, он, может быть, был бы даже польщен. Но она была равнодушна и презрительна. И этим его уничтожала.
– А я думала, ты особенный...– Сердце у него болезненно сжалось. Значит, все-таки думала.– Гореть умеешь... А тебе ничего в этой жизни не нужно, потому что ты ничего не можешь. Книжный червь. Слабак! На маменькину пенсию всю жизнь жить будешь и глазом не моргнешь. Корочку хлебную грызть будешь в уголочке за книжечкой.– И добавила полушепотом, теребя носком туфли одинокий одуванчик: – Так перед отцом за тебя стыдно!
Правду о подсобке он не смог бы сказать ей даже под страхом пыток. Значит, оставался только один вариант. Что он позорно испугался трудностей. Спасовал. Но все это, во всяком случае, еще можно было обсуждать и не провалиться от стыда сквозь землю. Страдать молча.
– Ну все. Мне пора. Знаешь, не жди меня больше никогда. Я теперь другой дорогой к дому хожу.
И она повернулась и пошла. А он даже не стал оборачиваться ей вслед. Потому что ему сейчас хотелось одного – снять с горла озверевшие тиски. Только он не знал как. И чтобы как-то отвлечься, сосредоточенно затаптывал ботинком новенькую зелененькую травку.
А вечером, когда с работы вернулась Флора, он спросил ее без всяких предисловий:
– Скажи мне, ты сильно любила моего отца?
* * *Эзотерически ориентированная Анна Яковлевна поселила в ее душе беспокойство. А ведь Флора ей так доверяла... Когда она узнала, что Флориного сына зовут так же, как и погибшего отца, она поджимала губы и долго собиралась, прежде чем откровенно высказаться по этому поводу.
– Видите ли, Флора Алексеевна, я не навязываю вам свою точку зрения, но...– она еще секунду колебалась,– считается, что называть детей в честь погибших родственников, по меньшей мере, неразумно. У них есть большой риск повторить несчастную судьбу того, чьим именем они названы.
– Но ведь тогда, наверно, у них есть шанс повторить и то хорошее, что в человеке было.– Видно было, что Флора отвоевывает для сына счастливую судьбу. Как будто от решения какой-то Анны Яковлевны зависела его участь.
Увидев же, как Флора поникла, Анна Яковлевна попыталась ее утешить. Чем дольше она жила, тем яснее понимала, что почти ничего в жизни не бывает абсолютно фатальным. А для Флоры у нее был заготовлен козырный туз. Из задушевной беседы с ней она знала, что сын появился после единственной в жизни Флоры связи с мужчиной. Поэтому она поспешила ее заверить, что дитя, зачатое одновременно с потерей невинности,– это дитя Бога, которому уготована особая судьба.
Во всяком случае так считалось в Древней Греции.
Флора об этом не знала. Хотя уж про древних греков в свое время наслушалась...
А насчет имени... Она действительно назвала его «в честь». И не только имя ему дала такое же: Женя. Но и фамилию: Невский. И у нее было на это право.
...Он таскал ее за собой целый день. На другом конце города, в какой-то конторе, они получали командировочные бумаги и билет на поезд. Он был геологом и уезжал на шесть месяцев в поле, на Таймыр, где от предстоящего лета ему должны были достаться только огрызки. Вместе они отстояли громадную очередь в гастрономе, где он покупал себе в дорогу еду. И все это время он ни на секунду не выпускал ее руки. И от этого ей больно сдавливало пальцы кольцо. Потому что даже тогда, когда ему нужно было где-то поставить свою подпись, он просто перекладывал ее лапку в свою левую руку, как перекладывают сумку. Она семенила за ним, как ребенок. Потому что он шел так, как ходят только бывалые.
Она ни о чем не думала. Ее мысли занимало только одно – то, что она ужасно натерла ногу. Пока они мчались по городу, он говорил мало, только сообщал ей, куда они идут и зачем. Но большего и не нужно было. Все происходило в таком ускоренном темпе, что на разговоры у нее не было никаких сил.
Часа в четыре она попросилась посидеть на скамейке в ближайшем дворике. Был уже конец марта. Пахло весной. А оставшиеся во дворе островки пористого, как шоколад, грязного снега таяли и ярко сверкали на солнце. Она сняла свой новый, впервые надетый сегодня весенний ботинок. На пятке чулок противно приклеился к ноге.
– Больно? – спросил он.
– Больно,– ответила она, предвкушая, что сейчас он будет ее сладостно жалеть. Но он внимательно на нее посмотрел и подмигнул:
– Значит, ты жива, Хлорка. И это здорово...
Как только она сказала ему, как ее зовут, еще там, в комнате со страшной петлей, он тут же с радостью исковеркал ее имя и позже ни разу к оригиналу не возвращался. Хлорка, и все тут. Именно поэтому ей и казалось сейчас, что все происходит не с ней. Флора сегодня умерла, повесившись на люстре. А беззаботная Хлорка носилась по городу и ощущала весну.
– Ты шить, Хлорка, умеешь? – спросил он ее весело.
– Да. Немного,– ответила она очень неуверенно, потому что никогда никому, кроме себя, не шила.– А что?
– Сейчас ко мне поедем. Зашьешь мне кое-что и собраться поможешь.– Он озабоченно взглянул на часы.– Время поджимает. Помчались.
Мчаться пришлось прилично. До остановки трамвая. Народу на ней было полно. Час пик в самом разгаре. Она не очень понимала, почему на ее долю выпал сегодня такой утомительный день. И почему она должна ехать куда-то и что-то шить. Но спрашивать об этом после всего, что было, казалось ей верхом идиотизма. Все равно, что задавать дурацкие вопросы во сне. И потом, во сне от этого всегда просыпаешься. А вот просыпаться ей сейчас совершенно не хотелось.
Округлый, желтый с красным, трамвай 17 пришлось брать силой. Не ее, конечно. Он затолкнул ее на подножку, на которой уже висели гроздья людей, а потом припечатал собой. Ей показалось, что кости у нее хрустнули, и она вдруг, с неведомой доселе заботой, обеспокоенно подумала о том, кто, доверчиво поджав лапки, прижился у нее внутри. Раньше ей такие мысли в голову не приходили. Раньше ей эгоистично казалось, что она неизлечимо больна.
Она ехала в этом трамвае, уткнувшись носом в прелое пальто какого-то затхлого гражданина, сдавленная, как цыпленок табака, и впервые в жизни остро чувствовала, что счастлива.
Когда они, наконец, притащились к нему на Дегтярный, темп снизить он ей так и не позволил. Но радость пришла уже оттого, что она сняла, наконец, ботинки. Надев какието громадные тапки, прошаркала на кухню ставить чайник и варить картошку.