Девушки без имени - Бурдик Серена
Блюдечко звякнуло, когда мама поднесла чашку к губам. Сделав глоток, она взяла серебряные щипчики и бросила мне в чашку три куска сахара.
— Ты ведь так любишь? — примирительно спросила она. — Или попросим Вельму приготовить тебе чай, раз отца нет, и никто возражать не станет.
Весь день я пролежала на кровати с книгами сказок Эндрю Лэнга. Пропажа Луэллы будто выжала меня досуха. Меня мучила тревога, что в конце концов привело к приступу, во время которого мне казалось, что я уплываю из тела. Когда наступил вечер, я спустилась и поела в молчании, давясь бесцветной рыбой и морковью с маслом. Мама казалась постаревшей, измученной и такой же несчастной, как я, папа не пришел к ужину, а Вельма подавала на стол в угрюмом молчании.
Утром я осталась в постели, но никто за мной не пришел. Жара спала, в окно задувал прохладный ветерок. Небо стало ярко-голубым. Когда я наконец спустилась в той же одежде, в которой спала, я никого не обнаружила. Где папа? А мама? Она тоже ушла? Я побежала в их комнату, представляя, что моя семья собрала вещи и уехала и теперь я увижу там пустые комоды и шкафы. Я распахнула дверь с такой силой, что она ударилась о стену.
— Господи! — Мама оторвала взгляд от листа бумаги. — Что случилось, ради всего святого?!
— Я думала, что ты пропала. — Чувствовала я себя глупо, но мне стало легче.
— Не дури. — Она надела на перо колпачок.
Широкие рукава взметнулись, когда мама повернулась на стуле. Края кимоно разошлись, демонстрируя гладкую кожу повыше ночной рубашки. Перчаток она не надела, и шрамы на руках выступали, как белые вены. Когда она подошла и взяла мое лицо в ладони, я не почувствовала никакого спокойствия от близости этих неровных рубцов. Прикосновение показалось мне неприятным. Я видела, как она горит, как пламя пожирает ее халат, а потом и ее саму.
Она отстранилась со словами:
— Садись. Я должна кое-что у тебя спросить.
Я села на краешек кушетки, обитой желтой тафтой. Мама зажгла сигарету. Это что, войдет у нее в привычку? Я не могла понять, курила ли она и раньше, скрывая это, или начала после пропажи Луэллы? Глаза у нее были настороженные, улыбающиеся губы дрожали.
— Расскажи мне о цыганах.
У меня в желудке все застыло. Если я ей расскажу, наша с Луэллой тайна станет свидетельством преступления и вся ее сакральность рухнет. Наши чары испарятся.
— Прошу прощения за вчерашний день. Я не стану на тебя злиться, обещаю. — Голос мамы смягчился, когда она затянулась и запахнула полу кимоно. — Я уверена, что твой отец прав и что Луэлла тебя заставила. На тебя такое поведение не похоже.
— Почему бы не спросить у нее?
Мама вздохнула, прижала палец колбу.
— Сейчас она с нами не разговаривает. — Она уронила руку. — Сколько времени вы туда ходили? С тех пор, как Луэлла первый раз о них спросила? Когда я запретила вам это делать? Если мне не изменяет память, я была достаточно великодушна, чтобы пообещать сводить вас на ярмарку? — Она распахнула окно и выдохнула дым на улицу. — Что Луэлла там делала?
— Танцевала, — ответила я, зная, что причиню ей боль.
— Танцевала? И какие же танцы?
— Не знаю… цыганские.
Она скривилась с отвращением:
— А еще?
— Пела.
— Пела и танцевала? — Мама передернула плечами, затушила сигарету и сбросила кимоно. Ее движения стали мелкими, дергаными. Она стянула ночную рубашку, и та бесформенной кучей опала на пол. Волны белого крепа походили на глазурь, сползшую с пирога.
Мне странно было видеть ее обнаженной — бледная ложбинка на спине, несильно выступающие ягодицы. Кажется, раньше такого не случалось. Она открыла гардероб, швырнула на кровать платье, вытащила сорочку и надела ее через голову. Перекинула волосы через одно плечо, заплела их в толстую косу.
— Что она находила в этом? Чем ее привлекала их порочная и грязная жизнь?
Я пожала плечами. К глазам подступали слезы:
— Не знаю.
Луэлла ответила бы маме. Может, так она и сделала. Может, она кричала и плевалась, когда ее уводили.
— Что ты там делала? — Мама обхватила себя руками, будто готовясь услышать худшее.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})— Смотрела и писала. — Я не собиралась раскрывать ей подробности, чтобы она не растоптала, как свой окурок, наши самые драгоценные мгновения.
Мама сняла с крюка корсет:
— Помоги мне с этим.
Она со свистом вдохнула сквозь зубы, втянула живот, прижала руки к бедрам, чтобы я смогла застегнуть крошечные механические застежки. Когда она повернулась ко мне, на ее лице уже не было злости, как будто корсет всю ее выжал. Брови расправились, уголки губ опустились, лицо стало печальным.
— Когда вы были маленькими, я беспокоилась, что Луэлла слишком уж сильно привязана к тебе. Она таскала тебя повсюду, бежала к тебе, если ты плакала, и говорила мне, если ты хотела есть. Но потом оказалось, что это ты слишком к ней привязана. — Она тяжело вздохнула. — Жаль, что ты пошла за ней в цыганский табор, но я знаю, что ничего подобного не повторится. Просто не уходи и не сердись на меня. Ты будешь держаться, пока сестры не будет. Хорошо? Обещаешь?
Я кивнула, радуясь, что все лето успешно скрывала от нее свои приступы.
В течение месяца отец появлялся редко — рано уходил в контору и задерживался там допоздна. Ни разу он не спросил меня о моих рассказах, но мне все равно нечего было ему показать. В его отсутствие мама становилась невероятно энергичной. Движения делались быстрыми, резкими, юбки хлопали, браслеты звенели. Лето почти закончилось, но мы с ней ходили на пикники, посещали театр и бывали на пляже. В Ньюпорт уехало не все общество, и оставшиеся в городе дамы заполняли нашу гостиную, болтали и хихикали.
Луэлла, как весело сообщала мама, уехала в летний лагерь. Какой лагерь? Мамаши были заинтригованы, уверяли, что их собственным дочерям — девицам с постными вежливыми улыбками, скучавшим тут же рядом, — тоже не помешала бы дисциплина.
— Где-то на севере, — неопределенно отвечала мама. — Совсем забыла название. Расскажу, когда оплачу счета. — И тут же мило посмеивалась над собственной забывчивостью.
Девушки отводили меня в сторону, спрашивали, где Луэлла на самом деле. От их дыхания пахло селедкой — мама подавала ее на маленьких крекерах, которые отчаянно крошились.
— Она в летнем лагере, правда. — Я легкомысленно улыбалась. То ли мамин фальшивый смешок их насторожил, то ли они прекрасно понимали, что Луэлла ни за что не осталась бы ни в каком гадком лагере.
Одна тихая девушка со змеиными повадками спросила:
— А ты почему не поехала?
— Мама хотела, чтобы я составила ей компанию. — Это уже походило на правду.
Если мне удавалось улизнуть одной, я шла по Болтон-роуд наверх, к подъездной дорожке Дома милосердия, которая вилась вокруг холма. Я стояла, прижавшись лицом к чугунным воротам, высматривая малейшие признаки жизни, но ни одна девушка не спускалась к самой дороге. Никто никогда не выходил из чисто побеленного домика у ворот. Отсюда я видела только часть темного здания, стрельчатые окна, арки дверей, шпиль часовни, высящийся над деревьями. Я сочинила сотни историй о том, что случилось с Луэллой в этом месте.
Наступил сентябрь. Начались занятия в школе, но Луэллы все еще не было. Тени под папиными глазами все густели, и он со мной не разговаривал. По ночам я слышала, как он вышагивает по коридору. Если я встречала его утром, он выглядел так, будто забыл о моем существовании. Вежливое уклончивое «доброе утро» — вот и все разговоры.
С приходом осени маму покинули силы. Она больше не утруждала себя выдумыванием правдоподобной лжи и заявила, что Луэллу отослали к далекой родственнице в Чикаго.
— А не в Париж?
Мама смутилась.
— Вы собирались отправить ее в Париж, помнишь?
— Нет, не в Париж, — грустно ответила она.
Мне хотелось крикнуть, что она лжет, но горло вдруг перехватило, а в груди поселилась тяжесть, которая не позволила заговорить.
В школе я не могла ни на чем сосредоточиться. Мысли разбегались в разные стороны. Голоса учителей сливались в один. Доска расплывалась перед глазами, строчки сбегали с листов. С каждым днем канат жизни под ногами завязывался в новые узлы: удерживать равновесие становилось все труднее.