Михаил Елизаров - Бураттини. Фашизм прошел
А Харьков при том, что знаниями не блистал, закончил школу с серебряной медалью (четверка по алгебре), поступил в политехнический. Потом на третьем курсе, я слышал, его отчислили за неуспеваемость – Харьков вместо учебы мотался челноком в Турцию.
Помню, Харьков, у которого в то время завелись небольшие деньги, говорил мне, что высшее образование – не главное. Потом он занялся оседлым бизнесом и открыл торговый ларек – напитки, жвачки, шоколадки, сигареты.
Я всегда знал, что Харьков пописывает – и стишки, и прозу. Музыку он тоже не оставлял. В середине девяностых мы вместе рокгруппу собрали. Предполагалось, что я буду петь. Харьков обещал даже концерт нам устроить в ДК тракторостроителей. И репетиции первые были. Но дальше этого не пошло. Во-первых, Харьков сам хотел петь, во-вторых, исключительно свои песни. А они были… Мягко говоря – не очень. Не я один так думал. Басист с ударником тоже взбунтовались. Мы больше металлом увлекались, а Харьков подражал Сюткину из «Браво». Вот мы втроем и ушли. С инструментами.
Но откуда же я знал, что Харьков с ударником в складчину установку покупали? А Харьков решил, что я переманил басиста и ударника, а заодно барабаны спер… Отношения между нами не то чтобы совсем испортились, но стали натянутыми.
А в двухтысячном мы вдребезги разругались. Я шел мимо его ларька, в гости заглянул. А подвыпивший Харьков решил мне что-то из своего поэтического наследия преподнести. Я сдуру ляпнул, что это «домашнее творчество».
Даже не ожидал, что он такую истерику закатит. Наговорил мне бог знает чего:
– Это ты бездарь, понял?! Сам-то что сделал, чтобы кого-то критиковать?! «И я как истинный романтик себе на хуй надену бантик». Это, по-твоему, стихи?!
– Это ранние, – невозмутимо парировал я. – Я же после романтика про кондуктора написал (мой харьковский салонный хит, меня кругом приглашали, чтоб я читал «Кондуктора»).
– Про пидараса ты написал, а не про кондуктора! Бездарность! Да меня в «Новом мире» должны были напечатать! И в «Юности». Понял? А тебя хер кто хотел печатать!
– Неправда. В «Слобожанщине» собирались!
– И что? И где публикация?! А барабаны мои где? А?! Деньги лучше верни за барабаны!..
В общем, чуть не подрались. По счастью, на шум выбежала жена Харькова, угомонила его.
А потом я уехал в Берлин. У меня в Москве вышла первая книга. Потом вторая, третья…
Встретились мы с Харьковом случайно, в Москве, на Курском вокзале. Я какую-то передачку к поезду принес, а он домой ехал.
Это сколько лет-то прошло? Девять…
Он приветливо сказал: «Загордился, небось, Елизаров, уже и здороваться не будешь?»
Харьков почти не изменился. Высокий, сутулый. Длинные русые волосы, собранные в хвост. Та же потертая косуха… Разве что лицо чуть постарело, осунулось, и на лбу пролегли морщины.
Я сказал: «Что за глупости. Я страшно рад тебя видеть!» – и это было совершенно искренне.
Я узнал о нем последние новости. Он сразу похвастался, что в местном издательстве должна выйти книжка его «малой прозы». Попросил, чтобы я что-нибудь черкнул на обложку. Я обещал черкнуть…
Что еще… Харьков развелся. Жена с сыном в Киеве. Но Харьков не переживает, говорит, что его любая баба с руками оторвет – поди в наше время найди интеллигентного малопьющего мужчину с высшим образованием.
Забыл сказать, что в середине девяностых Харьков все-таки вернулся в политех, на заочный. Решил, что диплом пригодится. И не прогадал.
Сейчас он работает помощником депутата от Партии регионов. Чем-то занят по культурной части, так что высшее инженерное образование себя хоть как-то, но оправдало…
Я проводил его к вагону – Харьков путешествовал плацкартом.
Берлин
Берлину сорок два года – поздняя европейская молодость. Холостяк. Однажды, ради карьерного роста и улучшения имиджа («Ах, война, что ты, подлая, сделала!»), он притворился гомосексуалистом. Посоветовали доброжелатели – Лондон и Вашингтон: «Берлин, не ссы, раз – не пидарас, и вообще, это прикол».
А Берлин – город доверчивый, он поверил. А «раз» – это навсегда пидарас. Ведь понятия и в Европе, и за океаном никто не отменял.
С карьерой вроде пошло лучше – назначили столицей. С имиджем тоже полный порядок – назначили главпидором. Словно все стало на свои места: «Ах, вот оно что… А мы думали, что он скрывает… Братцы, а Берлин-то у нас оказался гей. Надо же, так долго притворялся, скрывал, вот чудак» – так говорят толерантные города, приветливо улыбаются Берлину и обходят стороной.
Женщины куда-то подевались из жизни Берлина, все больше эти самые… А с ними как-то нехорошо, не возбуждают.
Берлин школу еще в ГДР заканчивал. На уроке русского языка выучил поговорку: «Стерпится – слюбится». Повторяет теперь, как мантру: «Стьерпитсья, сльюбитсья…»
Терпит Берлин все надругательства. А его любят.
Но самое неприятное, что в роль вжился. Прилипли вертлявые манеры, хабальские ужимки. Иногда посмотришь на Берлин: идет себе такой, задом виляет, а в руке радужный флажок – им помахивает. Тьфу…
Но если Берлин на праздники выпьет, то становится на дыбы:
– Пидоры, – кричит, – понаехали!
– Берлин, алле, приходим в себя! А сам-то ты кто? – это говорят известные гамбургские комики Швуль и Швухтель. (Спекулируют на зоогомосексуализме – коронный номер, как они пытались усыновить песика из России.)
– Я нормальный, – надрывается Берлин. – Я только понарошку. Я… Я это… бисексуал!
– Нет, Берлин, ты не би. Ты самый настоящий пидарас. И странно, что ты этого стесняешься. Не просто странно, а подозрительно. Все-таки не изжил ты в себе фашизм, ой не изжил!..
Берлин пугается, никнет:
– Да изжил я… Извините… – и флажок сразу достает – помахивать. Только в глазах слезы.
Вот Берлин приходит к сексопатологу и жалуется:
– Доктор, я гомосексуалист, но мне нравятся женщины, а мужчины совсем не нравятся. Особенно турки и албанцы. Что делать?
Доктор отвечает:
– Это вам толерантности не хватает, но не бойтесь, я никому не скажу.
Берлин:
– Так меня же будут спрашивать, чего это я ни с кем… Не того…
Доктор:
– А вы говорите, что у вас герпес. От вас и отстанут, и еще дополнительно денег дадут на разные реабилитационные программы.
В итоге Берлин живет один. Холостой гомосексуалист, больной герпесом.
Как ни грустно, близких друзей у Берлина нет. Есть знакомые. Две «семейные», прости Господи, пары.
Одна пара – немолодые толстозадые лесбиянки Петра и Бербель, вторая пара – седовласые гомики Филипп и Андрю. У лесбиянок удочеренная девочка из Индонезии, шести лет. А у гомиков усыновленный мальчик из Нигерии, ему семь годков.
Вот заваливают они вшестером к Берлину. Тут только держись! Девочка из Индонезии крикливая и ссыт где попало. Мальчик из Нигерии – криворукий непоседа. Все с полок хватает. А что схватит, то уронит и сокрушит. В квартире шум, грохот, крики, лужи.
А Берлину нужно делать вид, что он очень рад гостям. Поить их кофе, печенье в вазочку подкладывать, улыбаться, глядя на малолетних невоспитанных засранцев, громящих остатки берлинского уюта, и приговаривать: «Ви зюс». (То бишь: «Какие они у вас сладенькие».)
– Берлин, – спрашивает Бербель, – ты на лавпарад пойдешь?
– Не, не пойду, что-то у меня так герпес разыгрался…
Ушли нетрадиционные гости, увели своих разрушителей. Берлин слоняется по дому с тряпкой и веником. От злости руки трясутся…
Я, пока не уехал, может, его единственным приятелем был. Я-то его понимал. И всю правду про него знал: Берлин как-то разоткровенничался и все о себе выложил. Говорили с ним, разумеется, по-немецки, русский язык Берлин позабыл.
Я зашел проститься, он рванулся ко мне, как Хонеккер, с братским прощальным поцелуем. Но я-то не Брежнев. Да и времена другие. Я его остановил, говорю:
– Ни к чему нам эти нежности, Берлин. Я знаю, ты пацан нормальный, но в России об этом не известно. Спросят меня: «А чего это ты, Елизаров, с Берлином целовался, он же…»
Берлин кивнул, вздохнул. Потом что-то из позабытой школьной программы вспомнил, сказал на прощание по-русски:
– Это какой карандаш? Это зеленый карандаш…
Акцент чудовищный…
Москва
Москва – крашеная. Не блондинка, не брюнетка. Цвет волос неопределенный, меняется в зависимости от освещения, от рыжего до пепельного оттенка. Сколько ей лет – сложно понять из-за пластических операций, сделанных, впрочем, довольно удачно.
Если спросить: «Москва, тебе сколько стукнуло?» – она со смехом ответит, что невежливо задавать даме такие…
Если не отставать, процедит сквозь зубы: «По паспорту – тридцать восемь», но Москва врет – ей куда больше, как бы не все пятьдесят. Но выглядит хорошо, женщина она ухоженная.
У Москвы роскошная квартира в центре города – бывшая коммуналка из дюжины комнат. Богатый муж никогда не бывает дома – он крупный чиновник из администрации президента.