Андрей Волос - Победитель
Наконец настал день отправки.
Скомандовали выходить, посчитали по головам, ходячих построили, а кто уже не мог двигаться, побросали на подводы — и айда пехом до станции Росляки!.. Там уж паровоз под парами бычился. Вагоны товарные, в каждом двухъярусные нары, солома на полу и параша. Погрузились кое-как — с криком, с бранью, с матюками.
Оставалась надежда, что в какую-то секунду страшный морок все-таки развеется, разойдется вонючим болотным туманом и все те кикиморы, что их окружают, примут свое натуральное жабье обличье, поспешно упрыгают в осоку, а то еще, глядишь, какая и под каблук попадет! Ведь не может, не может такого быть! Наверное, мчится уже гонец, пригибаясь к лошадиной шее, машет на скаку синим пакетом! а в том пакете высокий приказ на веленевой бумаге с печатями! а в приказе сказано дело черное отменить, женщин и детей вернуть, виновных же в их обиде наказать примерно!.. Конечно! Ведь так все должно быть? ведь так?..
Чуть помедлив, будто и впрямь поджидая, но так и не дождавшись этого сказочного гонца, состав тронулся и мало-помалу стал набирать ход. Он не спешил — сбавлял, останавливался, надолго обмирал на каких-то разъездах. В Витебске снова открылись двери, солдаты покидали на солому, как мешки с овсом, избитых, окровавленных мужчин. Радостно вернулись они к своим семьям — правда, кое-кто был без сознания… Радостно и жены встретили их — плач, причитания!.. Мама бросилась к отцу, принялась вытирать сочившуюся изо рта кровь…
Почти через месяц скорбный поезд встал в чистом поле у какого-то жалкого полустанка. То есть не в поле, конечно, а посередь глухой уральской тайги. Слева — черный гнусо-комариный лес на болоте. Справа — такой же. Чахлая нитка железной дороги между ними, на которой даже столь шумный прежде паровоз казался притихшим от испуга. Неширокая просека куда-то поперек — в преисподнюю, должно быть…
Ох и длинной оказалась эта просека!
Только к вечеру следующего дня выбрели наконец на пологий берег чешуйчато сверкающей реки. Она весело несла куда-то яркую, цвета ясного неба воду и белые кипы пышных облаков. Все вокруг было вызолочено закатным солнцем. Разноцвет кипел, серебрился, вспыхивал мелким огнем, жаркий воздух слоился, тек медовыми пластами… Пресыщенно гудели сонмища разносортной летучей мелочи, лакомой до цветочной вкусноты; пьяные шмели, золотые и бронзовые мухи позванивали на разные голоса, кое-как переваливаясь с одной сладкой чаши на другую… И портили эту несказанную красоту лишь какие-то мелкотравчатые, приземистые, темные бараки — как приглядеться, довольно свежие, построенные, должно быть, предыдущими партиями ссыльных… а уж куда те ссыльные сами делись, про то сказу не было.
В бараках насекомых тоже хватало. В каждый из этих клоповых тараканников натолкали по нескольку семей. Уже следующим утром взрослых погнали на делянки, а голодная детва осталась сама по себе хозяйничать. Хлебные пайки завозили раз в три дня… скоро зарядили дожди — ведь не зря нацарапано кем-то на кирпичной стене одной из общих камер Владимирского централа: «Коротко северное лето — карикатура южных зим!..» Печки в бараках были, а дрова приходилось таскать из лесу, и не у всех на это хватало сил после изматывающего рабочего дня. За дождями посыпал снег… летел, летел, летел, и лес под ним стоял как заколдованный. Когда лег он на землю плотным праздничным покрывалом (ведь тризна — это тоже праздник?), голодомор уж пировал вовсю. Каждый божий день вытаскивали упокоенных, кое-как сносили подальше — на берег стылой реки, лишь к декабрю схватившейся крепким льдом, а до того упрямо дымившей в сумеречном северном свете черными полыньями. Если из барака день-два никто не выползал, туда и не совались — нечего там было делать… Ну а кто все же разут-раздет выбирался на мороз и мог, пусть пошатываясь, стоять в неровном строю — тот брел в лес, стемна дотемна силился там удержать в руках пилу или топор. Красномордые учетчики перетаптывались в валенках, похлопывали себя рукавицами по овчинным полушубкам…
Клоп двадцать пять лет сухой чешуйкой может пролежать в запаянной пробирке, а как приложишь к живому — тотчас присосется. Вот и человек живуч. Умерли не все. И даже далеко не все детишки прибрались. Стоило пригреть солнышку настолько, чтобы верхушки стылых бугров очистились от снега, эти большеглазые тихие уродцы молчаливо поползли есть прошлогоднюю траву… Скоро корешки ее налились соком… потом проглянула мать-и-мачеха, за ней первый одуванчик — сладкий, сахарный!.. а дальше уж полезло из земли что ни попадя — только рот успевай раскрывать! И Клавушка выжила, тоже наравне со всеми ползала — ну зверушка мелкая, и все тут, и даже кто-нибудь иногда улыбался, на нее глядя.
Когда пришло лето, Сергей Князев решил бежать, пока оставались последние силы — отчетливо понимая, что на вторую зимовку их уж никак не хватит.
Надо сказать, здешняя непроходимая тайга только на первый взгляд казалась дикой. Здесь тоже всюду ютилась человечья жизнь. Странно: погрузили на одном краю земли (в каком, казалось прежде, только и может жить человек), привезли на… нет, не на другой край, до другого края еще ехать не доехать, но все же порядочно завезли, в самую середку, в глухомань, и вот на тебе — тут тоже люди живут! тоже теснятся друг к другу!.. Прятались в тайге темные кержацкие деревни, к которым вели неприметные стежки. Где-то невдалеке стоял лесообрабатывающий завод — должно быть, именно из его шпальника построились бараки, в которых умирали ссыльные… В тридцати километрах за тайгой — станция Всеволодо-Вильва, где их в прошлом году высадили. Еще дальше — город Кизел с угольными разработками. За ним — какая-то неведомая Губаха… Не исключено, что в одном из обжитых мест можно беглецу затеряться?.. осесть?.. как-то устроиться?.. Да, наверное! Во всяком случае, никто из тех, кто уже тайком покинул лагерь, назад не вернулся…
К железной дороге вели тридцать верст той самой просеки. Несколько раз в день по ней проезживалась лагерная милиция, выслеживая беглых. И все равно — решился Князев, собрал семью и глухой ночью повел ее по тайге зверьими тропами, следуя правилу не удаляться далеко от конного маршрута охранников. Солдатский и офицерский опыт помогал ему. Когда рассвело, оказалось, что они не заблудились, идут верно. Клавушку несла мама, папа — Любашку, Ольга и старшая Дарья брели сами. Все было хорошо, и, судя по всему, они оказались почти у цели, но тут, как на грех, раскричалась малая Клавушка, и никак мама не могла ее успокоить!.. И ровно в эту минуту по просеке метрах в ста от них проезжал патруль.
— Чу! Петров! — сказал, должно быть, первый милиционер, горяча свою кобылу. — Это что ж, бля, такое?!
— Да хер же его знает, Сидоров! — ответил второй.
Когда Князева перестали бить, он уже не двигался. Связали бездыханному руки, бросили на круп лошади, и один повез его куда-то дальше, к железке. Как потом оказалось, в Кизеловскую тюрьму. Другой, бранясь и размахивая плеткой, погнал семью обратно…
…На делянку мама больше не пошла, да никто ее особо и не понуждал. Во-первых, толку от нее все равно никакого не было. Во-вторых, лютовать начальство стало как-то меньше, не выказывало первоначальной рьяности — то ли притомилось, то ли сверху перестали их погонять. Однако и пайку бездельникам не давали… Но было тепло, и питались какими-то кислыми лепешками из корешков.
Через несколько дней мама сходила за несколько километров в кержацкую деревню и выменяла единственное, что у нее чудом сохранилось — тонкое обручальное кольцо — на буханку хлеба и немного денег. Ранним утром вывела Ольгу и Дарью на тропу, трижды по очереди перекрестила и сказала: «Доберетесь до дядьки Лавра — хорошо, а не доберетесь — тоже хорошо: вас возьмут в детдом, там тепло и кормят. Идите, да прислушивайтесь! Слышите конский топ — не шумите, бегите в лес, но просеки из виду не теряйте. Увидите человека — прячьтесь. А зверей не бойтесь, они летом сытые. Ночью садитесь к толстому дереву спинами, имейте при себе палку. Если увидите в темноте светящиеся огоньки, знайте — это глаза каких-либо зверьков! Стучите палкой по дереву, и они убегут. Одна пусть спит, а другая караулит. А как рассветет, шагайте дальше. Хлеб экономьте, деньги берегите. Да не говорите никому, что вы Князевы, а говорите, что вы Сергеевы!..»
Поцеловала обеих на прощанье и — расстались.
Через три дня они вышли к железной дороге. Долго страшились показаться из подлеска, испуганно смотрели из-за кустов, примечали. В конце концов — дрожащие, готовые в любую секунду улепетнуть — выбрались на голое место. Каждый миг ждали крика и брани, а то еще и побить могли за такое! — но никто на них не обратил внимания. В деревянном сарае станции пахло банным паром, грязью, селедками, люди в рабочей одежде спали на полу. Когда открылась касса, Дарья робко протянула деньги… не верили они, что по-маминому будет, думали, ни денег не вернут, ни в поезд не посадят… Но тетка-кассирша только взглянула на них искоса, наморщила лоб, считая, а потом отсыпала медную сдачу и сунула две бумажки — билеты до Вятки. К вечеру у рельс сгустилась тревожно гудящая толпа. Когда показался поезд, Ольга поняла, что сейчас их либо затопчут, либо вытолкнут под колеса. Но какой-то дядька в бушлате перекинул в ту руку, где уже был у него чемодан, еще и свой узел, отчего жилы на этой руке надулись синими веревками, а второй прижал их к себе. Когда поезд стал, он, бранясь зверьим голосом, решительно расталкивая других, помог им забраться в вагон. Товарняк был битком, народу впритык. Те же нары в два яруса, свет сочится в щелястые стены. Хлеб свой они уж давно съели. На стоянках кое-кто выскакивал взять кипятку, так иногда давали им попить — понимали, должно быть, отчего они сидят как две малые птахи, тесно прижавшись друг к другу. На станциях можно было купить кое-какой снеди, и денег у них немного осталось, но обе они твердо помнили, что от Вятки им еще и дальше ехать. Однако если угощали, не отнекивались. А если кто-нибудь спрашивал: «Господи, да куда же вы такие маленькие одни едете?!» — то они отвечали: «А мы Сергеевы! Мы к дяде едем!..»