Василий Аксенов - Новый сладостный стиль
Иной философ, впрочем, скажет, что тело – это сосуд, в котором все-таки путешествует душа, значит, и оно – священно. Бывает ли душа с изъяном или она безупречна? Перекос личности, состоит ли он только в стачке тела с дьяволом? Безупречность, не отменяет ли она само понятие личности? Безличностная безупречность кажется нам отсюда, из земной юдоли, монотоном. Или мы просто пасуем перед непостижимостью? Давайте вспомним песни «Рая» синьора Алигьери, это сплошное радостное сияние, «монотон» по сравнению с муками «Ада» и суровостью «Чистилища». Модуляции сияния на лице Беатриче говорят лишь о Любви, но мир райской любви гораздо более непостижим для человека, чем муки «Ада», потому что он не имеет отношения к телу. В третьей, самой невероятной, книге Дант постоянно повторяет: не понять, не постичь. Беатриче пытается снизиться до уровня его понимания:
Моя краса, которая светлелаНа ступенях чертогов божества,Как видел ты, к пределу от предела,
Когда б не умерялась, такова,Что, смертный, испытав ее сверканье,Ты рухнул бы, как под грозой листва.[47]
Усевшись на пол и прислонившись к колонне беседки, Стенли Корбах дул крепленую бузу и в блаженстве продолжал бормотать то, что помнил из «Божественной комедии»:
Всю словно золото, где луч зажжен,Я лестницу увидел восходящейТак высоко, что взор мой был сражен.
И рать огней увидел нисходящей…
Весь парк казался ему сейчас частью Вселенной, необязательно даже и прикрытой слоем воздуха, и сам он был частью Вселенной, необязательно даже и под своей стареющей кожей, может быть, даже и чуть-чуть в стороне от «транспортного средства».
Рядом теперь посиживал с сигарой его вечно старый мажордом Енох Агасф. Он дошептывал или додумывал то, что, как ему казалось, «малыш» забыл или упустил по рассеянности.
4. Ночь успеха
Есть идея все-таки завершить эту часть на молодежной ноте. Кажется, что тот, кто ее заварил, должен и расхлебать. Уже в четвертом часу ночи совершенно измученный успехом Арт Даппертат притащился в отведенную ему комнату с наполеоновской кроватью под египетским балдахином. Перед тем как свалиться на столь впечатляющее ложе, не забыл все-таки основательно прочистить зубы только что появившейся в обращении электрической щеткой.
Во время чистки произошел непредвиденный эпизод. Изо рта вдруг выдулся большой переливающийся перламутром пузырь. Не менее пяти минут Арт стоял перед зеркалом с торчащим изо рта пузырем. Он понимал, что таким гротескным образом перед ним появился символ его успеха. Боялся шелохнуться, спугнуть. Наконец догадался, выключил свет. В темноте пузырь втянулся внутрь, зарядив его радостью бытия.
Долго лежал с этой радостью, подрагивали все члены. Сильви, Сильви, да ведь это же сущий же ангел нашей молодежи! Как-то даже трудно представить, что можно обладать этой прелестью, вгонять в нее свой член. В открытое окно входил чуть-чуть уже подмороженный октябрьский многозвездный воздух. Вдруг скрипнула дверь, голое плечо продвинулось в лунную полосу. Прозвучал нарочито писклявый голосок: «Доктор Даппертутто, к вам в гости Коломбина, у нее головка болит, полечите, пожалуйста, милый синьор!»
Каков, однако, ангел нашей молодежи, подумал он, преисполняясь страсти. Непредставимое теперь представлялось вполне реальным представлением. И только уже в тесном обществе всевозможных обнаженностей Арт понял, что пленен не ангелом, а многоопытным боевиком секса Ленор Яблонски.
III. Премьера
Вся жизнь, быть может, Рим, которыйБез всяких вольностей и тратТебя поставит на котурныИ скажет: начинай театр!
Ночь. В освещенном переулкеСтоит взыскательный бомонд.Франтихи там трещат, как галки,А снобы курят «Беломор».
Вот-вот начнется. Гром прологаТряхнет вчерашний «Вторчермет».Квадрига вломится с телегойВ большой модерн, очертенев.
Ты начинаешь. Гром овацийБашку дурит, как кокаин,Твои таланты-хитрованцыБурлят везде, лишь око кинь.
Ты – ветродуй, с порывом смехаТы бойко отлетаешь вдаль,Но тяжеленной оплеухойТебе предложена дуэль.
Паяц и гранд в бродяжьем стане,Жизнь для тебя – арбузный срез.Ты столько умирал на сцене,Не думая про смерть всерьез.
Мой расторопный кабальеро,Герой Английских Променад,Там кто-то подменил рапиры,Рифмуя яд и зов наяд.
Такая малая накладкаВ миг перекроет кислород,И ты, как сбитая подлодка,В пучину втянешься, милорд.
В часы иль в миги угасаньяУвы, угаснет каламбур,Погасит лампы гасиендаИ предкаминный кубометр.
Париж погаснет, слет балетныйИ копенгагенский подвал,И стихотворство в Кобулетах,Где так блаженно поддавал.
Слетает рощи пропагандаИ меркнет склон Высоких Татр.Последнее, что пропадает, —В ночи светящийся театр.
Часть IV
1. Отель «Кадиллак»
Кто-то там у нас в третьей части заснул, а вот здесь, в четвертой, кто-то только просыпается. Не думайте, что дело происходит на следующее утро в том же месте: «хронотоп», милостивые государи, переменился.
Проснувшись, наш главный герой Александр Яковлевич Корбах попытался записать то, что сочинилось ему во сне, на паршивой бумажке коктейльного меню дискотеки, где он прошлой ночью оттягивался. Смяв бумажку и швырнув ее в открытую дверь ванной, он сам протащился вслед, хватаясь за тощий живот. Ванная, собственно говоря, только так называлась, никакой там ванны не было, свисал лишь сморщенный сосок резинового душа. Зато там имелось окно размером с форточку, будем считать, что форточка без окна, и в ней за пыльным стеклом виднелись кусок вечно голубого калифорнийского неба, кусок антенны и сидящая на нем белая чайка с хвостом, напоминавшим костяшку домино, шестерку, ту би присайз. Нет, не надуманное сравнение, обратился он к «милостивым государям»: черный хвост демонстрировал по три белых кружка с обеих сторон. Может быть, в полете этот хвост растопыривается и сравнение пропадает, пока что видим: шестерка «козла»!
За этими наблюдениями прошел процесс отлива. Затем сильно, но коротко почистил зубы, прополоскал рот, уставший от поцелуев. Бреемся обычно после завтрака, но в джинсы влезаем до завтрака. Теперь – за завтраком. Проходя через комнату, посмотрел на голую спину вчерашней сопостельницы. Как ее звать, Максин или Лявон? Снял ее вчера в «Ле Джоз»,[48] ночном клубе на окраине Венис. Клуб был назван в честь фильма про акулу, но с французским артиклем, то есть с намеком на «френч кисс».[49] Нет ничего проще, чем снять телку в этих «Челюстях», потому что и сами они там «козлов» снимают, выражаясь московским языком. Бар холостяков, никто особенно не жеманничает. К черту, больше не пойду в «Челюсти», месяц буду жить без баб и бузы.
Прошлепав по вспученным полам отеля «Кадиллак» мимо перекошенных дверей, из-за которых слышалось попукивание стариков, он вывалился на свободу. О, Божий мир в калифорнийском варианте, как ты хорош! Как бриз твой охлаждает и взбадривает воспаленную личность «венца природы»! Позитивистская философия иной раз аукается, как отрыжка арахисовым маслом, но море сияет, темно-синее, вот истинный шедевр! К нему в придачу пальмы потрескивают под ветром своим оперением. Стоит июль восемьдесят третьего. Брежнев уже восемь месяцев как свалил. В Москве царит Андроп. Америка готовится выстоять советский «последний и решительный бой». Чайка взлетает с антенны. То, что было похоже на хвост, оказывается крыльями. Пропали все ссылки на домино. Перед героем простирается огромный пляж. Половина его заасфальтирована и расчерчена для стоянок машин. Пока что пусто.
Посреди пустоты стояла очередь в никуда. Все свои, бомжи и бамы. Есть черные, есть и красноватые, есть и буроватые, есть и синеватые, зеленоватые, есть и с желтизной. «Хау ю дуинг?» – спросил Касторциус, высовывая из мотка тканей птицеватый немецкий нос. «Да нормально», – ответил герой. В песках из картонных апартаментов поднимались припозднившиеся фигуры, тащились к очереди. Наконец появился завтрак, то есть фургон благотворительного общества «Католические братья» с завтраками для бродяг. Подрулил гостеприимным задком к голове очереди. Брат Чарльз с застывшей улыбкой лошадиной благосклонности стал из задка каждому баму[50] вручать коричневый пакет с гамбургером, жареной картошкой и большим бумажным стаканом горячего кофе. Какие грехи он отмаливает, этот утренний благодетель?
– На двоих, – сказал Александр Корбах и показал пальцами: фор ту.
Брат Чарльз на мгновение задержал дающую руку:
– На двоих?
Саша Корбах решительно кивнул:
– Друг лежит. Очень болен. Очень анхэппи.[51]