Андрей Гуляшки - Три жизни Иосифа Димова
Я, конечно, не обольщался мыслью, что первым додумался до этого. Больше того, мне было прекрасно известно, что в этой области ведется большая работа и уже многое сделано. Я удивился тому, что впервые в жизни меня властно потянула к себе определенная цель.
В один из апрельских дней, когда солнце весело смеялось прямо в окна нашего померкшего жилища, я отправился в университет с чувством неясной беспричинной радости в душе – пожалуй, это было смутное ожидание близкого счастья. И предчувствие не обмануло меня. На перекрестке улиц Шипка и Шейново в этот ранний час я увидел Виолетту! Я ставлю знак восклицания не из-за ранней поры, а потому что встреча эта была для меня неожиданной и самой вожделенной из всего, что я желал. Вот что значит предчувствие. Не какое-нибудь, конечно, а то, что утром улыбается в душе навстречу восходу солнца.
Мы не сказали друг другу ни слова сверх того, что сказали наши руки, а они поведали то, что трудно выразить слонами. Черт возьми, какой сжатый и сверхвыразительный язык у наших рук! В одном рукопожатии порой заключена целая повесть.
Так начался этот исключительный день.
Мы сели на трамвай, идущий в Княжево, сошли на остановке Павлово. Там пересели на маленький трамвайчик и поехали в Бояну. Трамвайная линия извивалась среди шпалер цветущих кустов, над заборами легонько трепетали от утреннего ветерка ветви фруктовых деревьев, усыпанные бело-розовыми цветами. Это было свадебное путешествие, с шаферами, дружками, подругами невесты, свахами, разодевшимися как на большой праздник. Они стояли по сторонам и приветливо махали нам букетами. Поздравляем! В добрый час! Поздравляем! Мы сдержанно улыбались. Мы рассеянным взором следили за изгибами дороги, нам казалось, будто мы едем в какую-то благословенную страну. Возможно, мы ехали в самую благословенную страну.
Праздник удался на славу. Мы сидели у всех на виду, и говорить о чем зря не следовало, потому что все глаза были устремлены на нас.
Когда путешествие кончилось, мы – одни, без свидетелей, – пошли вверх берегом речки. Речка была по-весеннему полноводная, чистая, шумная, горы благоухали свежей зеленью. Перепрыгивая с камня на камень, мы перебирались через ручьи, черпали горстями пышную пену водопадов, гонялись друг за дружкой по росистым полянкам. И целовались – целовались непрерывно, неустанно, будто приехали сюда только за этим…
Вот какой оказалась эта Самая благословенная страна.
В одну из передышек я невольно залюбовался Виолеттой. Она стояла у ствола тонкой осинки, к чему-то прислушиваясь, словно ожидала, что кто-то невидимый позовет ее по имени. Солнце садилось за западный склон горы, и его косые лучи золотили ее волосы. „Снежана Пуатье!” – мелькнуло у меня в голове.
Мне стало не по себе. Настоящая Снежана Пуатье, если она жива, теперь была женщиной в годах. А Виолетте было девятнадцать. Снежане тоже было девятнадцать, когда они путешествовала с моим отцом в Страну Алой розы…
Мы обедали в деревенской корчме у мостика. Столик сто ял во дворе, и до нас долетал глухой неумолкаемый шум – суровая песнь реки, бившейся в скалистые берега на дне ущелья. Песня эта была не веселая, но мы смеялись, сами не зная отчего, мы надували щеки и изо всех сил дули на чертовски наперченную фасолевую похлебку, строили умори тельные гримасы, отпивая из стаканов кислое прошлогоднее вино. Потом Виолетта как-то сразу померкла, притихла, oi веселого настроения не осталось и следа. Она положила голову мне на плечо и закрыла глаза.
Больше мы не смеялись, да и говорить как-то вдруг стало не о чем. Когда мы сошли с трамвая, она взяла меня под руку, тесно прижалась к моему локтю и молча повела в сторону своего дома. Мы шли не спеша, мы еле брели и, может, впервые нам захотелось, чтоб улицы были вдвое длиннее.
Наконец я услышал то, чего с тревогой ожидал весь день с той самой минуты, как она предложила мне поехать в Боя ну. Я ждал этих слов и потому так безудержно хохотал над кислым кабацким вином.
На другое утро она уехала, так же, как когда-то давно уехала Снежана Пуатье. Я не знаю, какая была погода в день отъезда Снежаны – дождливая или снежная, скорее всего над Софией в тот день светило лучезарное солнце… Виолет ту же я провожал в дождь.
Я поехал с ними на вокзал. Доктор был сам не свой от горя, он еле передвигал ноги, мать Виолетты тихонько всхлипывала, а их толстая соседка по квартире – она тоже явилась – прижимала руки к огромной груди, покачивала голо вой сверху вниз, как коза, и жалостливо вздыхала.
Да будет благословен дождь!
Когда мы поцеловались на прощанье, лица у нас были мокрые, я почувствовал на губах соленый привкус дождевых капель. Обняв меня, Виолетта что-то шепнула мне на ухо, но я не разобрал ни слова, и это, наверное, было к лучшему.
Поезд тронулся, и ее прощальная улыбка была смыта потоками ливня.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
СВАДЕБНАЯ НОЧЬ
Людвиг Ван Бетховен –
Соната №23, on. 57 – „Апассионата”
Записки отца представляют собой живописную мозаику, где есть все: романтические истории, рецепты приготовления масляных красок, рассказы о конспиративных делах и характеристики людей – настоящих и вымышленных; пейзажи, нарисованные словами, – снежные, с цветущими деревьями, с холодными туманами; наброски фасадов, окон, уголков улиц и площадей… Я бы не рискнул утверждать, что „Записки” отца – дневник, или хроника, или жизнеописание, или какой бы то ни было известный жанр литературы. Это просто заметки.
Заметки – но какие! Каждая в отдельности, возможно, не представляла ничего особенного, но взятые вместе они, по крайней мере для меня, составляли целый мир. За историями и событиями проступал образ отца, казалось, я вижу его портрет, нарисованный масляными красками. На страницах тетрадей расцветали его мальвы, что умеют улыбаться, золотые подсолнухи, окруженные фиолетовым сиянием, которые виделись ему во сне, там был запечатлен его взгляд, обращенный на Снежану, когда та собиралась увезти его в Страну Алой розы. Полутона сменялись буйством ярких красок. Эти вспышки были редки, одиноки, но – к моей превеликой радости – они были.
В „Записках” отца, на мой взгляд, отражено неповторимое очарование трудного времени. А может, я ошибаюсь? Вряд ли. Трудные годы имеют свое очарование, они богаты мечтами и грезами о счастье. В „Записках” отец нередко описывает случаи, когда люди идут на верную гибель, а на душе у них светло, как будто они собрались на праздник.
Я познакомился с „Записками”, когда мне было двадцать лет, тогда на меня произвел особое впечатление рассказ о Снежане, помню, я даже искал ее адрес через паспортный стол.
Много лет спустя я перечитал заново отцовские записки, и его мир почему-то постепенно стал превращаться в мои мир, воспоминания отца сливались с моими воспоминания ми той поры, когда мне было двадцать лет. Перед глазами возникал пруд в парке у Орлиного моста – такой, каким он был в годы отцовской молодости: в летнюю пору – с парой белых лебедей на голубой поверхности, похожих на бумажные игрушки, а зимой превращенный в каток. Я видел его чаще всего в зимнем наряде. В ушах звучали мелодии старинных танго, с неба падал роскошный снег, я обнимал Снежа ну за талию, и мы кружились по льду, уносясь на край света. И другие воспоминания возникали в моей душе, мои собственные, – одни веселые, другие печальные, – но мне казалось, что их я вычитал в „Записках” отца: словно он их записал, а я потом прочел и выдаю за свои.
Вы только не подумайте, будто я ни днем, ни ночью не расставался с заветными тетрадями. Вовсе нет! Вскоре после того как я их прочел, меня и Якима Давидова послали на учебу в Советский Союз. „Записки” же остались в Софии. Пока я изучал электронику, потом кибернетику, а потом проходил стажировку – не год и не два – я почти забыл их. Пожалуй, „забыл” – не то слово, но это не важно, важно то, что меня занимали тогда другие заботы и интересы.
Я не обращался к отцовским записям и в первые два-три года после возвращения, они лежали забытые. Но когда мои отношения с Якимом Давидовым вновь дали крен, когда над моей научной работой и личными планами стали сгущаться тучи, я вспомнил об отцовских тетрадях.
Но причем тут Яким Давидов? Дело в том, что после окончания института электроники он вернулся в Болгарию, а мне было велено продолжать учебу на специальных курсах кибернетики и кибернетических устройств. Когда же пришла и моя очередь вернуться на родину с двумя дипломами на руках, трехлетним стажем работы по специальности и собственным изобретением -шагающим роботом, выговаривающим около ста фраз, – Яким уже был руководителем Научно-исследовательского центра электроники и кибернетических систем! Короче, Яким Давидов возглавлял дело, в котором я собаку съел, а он был, можно сказать, дилетантом… Но как бы то ни было. Поскольку я никогда не рвался в начальники, это обстоятельство меня не очень огорчило. Назначение на должность старшего научного сотрудника я нстретил с искренней радостью. Откровенно говоря, сначала все шло хорошо. Вероятно, Яким Давидов в глубине души чувствовал себя неловко, он любезно уступил мне лучшую лабораторию и великодушно позвонил заниматься, чем хочу. За два года мой робот усвоил тысячу новых сведений о людях, о жизни вообще. Но, как и чуяло мое сердце, идиллии вскоре пришел конец – ни одна идиллия на земле не вечна. В начале третьего года с легкой руки Якима Давидова моим научным разработкам в области кибернетики пришел конец. Он заполнил мой годовой план задачами текущего характера, связанными с работой нескольких крупных заводов. Когда мне сообщили об этом, я весь похолодел и потерял дар речи, у меня было такое чувство, что этот ужасный человек держит в ладонях мое сердце и выцеживает из него кровь до последней капли. Но нельзя же было стучать кулаком по столу, заявлять о своих правах ученого, к тому же Яким Давидов не посягал на мою лабораторию и у меня была какая-то надежда на то, что я смогу продолжить свои опыты.