Поль Констан - Откровенность за откровенность
Больной вопрос: лишиться Летчика — это был удар, но лишиться своего дома, того самого, который они построили когда-то в лучшем районе Миссинга, который она сама обставила, не говоря уже о саде, который растила двадцать лет — кто в наши дни может похвастать двадцатилетним садом? — было смерти подобно. Такой она вдруг оказалась обездоленной, такой одинокой — отрезанный ломоть от клана Коэнов, от Алжира, от Франции, а теперь отторгнутая и добропорядочной Америкой, казалось принявшей ее как родную; и Глория даже не стала говорить ей, что Звать-никак отлично сумеет ухаживать за двадцатилетним садом. Больше ей делать будет нечего!
Глория направилась к окну, Бабетта отошла к коробке с крысой. Словно исполняя фигуру танца, они встретились посередине кухни и обе сделали движение в сторону, чтобы разойтись. В эту минуту они друг друга ненавидели. Глория остановилась у окна; облокотившись о раковину, вытянув шею, она смотрела на женщин в шляпках с цветами и красивых платьях с вышивкой, на девочек в органди и мальчиков в костюмчиках-тройках. А подростки нарядились в новенькие бейсбольные формы — чикагские буйволы на спинах широких свитеров и черные каскетки козырьками назад.
Это мой народ, говорила себе Глория, мой счастливый и гордый народ, он нашел свои зеленые пастбища, и библейская строка[19], которую она пела в детстве, не понимая, обрела смысл здесь, перед ковром искусственного газона: зеленые пастбища Америки. Они изгнанники, как я, думала Глория, как Лола, как Аврора, как Бабетта, как все американцы в Америке, которым остается уповать лишь на одного Бога — доллар.
Она родилась на острове в Карибском море — остров без единого дерева, море без единой рыбы, небо без единой капли дождя. И Глории вспомнилась бабушка, нищенка из Порт-Банана, которая кормилась с иных пастбищ, небесных. Вспомнилась большая, костлявая бабушкина рука, слишком большая для ее усохшего тела. Эта рука, всегда протянутая, вынуждала подавать милостыню, когда Глории так хотелось только подарки ей дарить. Но бабушку не радовали свертки с бантами, она вздыхала при виде вещей, прикидывала, сколько они стоят, и сетовала, что заплачено так дорого. Может быть, чеки? Их она тоже не хотела: придется идти в банк, еще ограбят по дороге. Нет, она просила только долларов, из рук в руки. Ее ладонь была длиной с доллары, словно футляр для долларов, и Глория потрясенно смотрела, как она прячет зеленые банкноты, заворачивая их в край покрывала, и снова протягивает пустую ладонь.
Ей было невыносимо это напористое уничижение, бабушкина манера обращаться с ней как с чужой, вымогать деньги с изможденным и несчастным видом, который она всю жизнь отрабатывала на бесчисленных благотворительных комитетах, оказывавших ей помощь. А когда Глория выходила на улицы Порт-Банана, ее окружали женщины и дети; признав по одежде АМЕРИКАНКУ, они тоже клянчили с тем же хмурым, скорбным и страдальческим видом. И тогда Глория приняла решение больше туда не возвращаться. Кристел не знала нищенку из Порт-Банана.
Научиться читать в Порт-Банане, будучи невесть от кого рожденной внучкой старой нищенки, не имевшей других источников существования, было равносильно подвигу. Добраться от Порт-Банана до томатного кампуса было равносильно чуду, даже с учительским дипломом в кармане. Искать место в американском университете до принятия законов против дискриминации было равносильно героизму. Сколько раз она почти добивалась своего, сколько раз ей вежливо отказывали: ее фамилия вводила всех в заблуждение. Вам позвонят, миссис Паттер, — и фамилию произносили так, будто она ее у кого-то украла и должна вернуть владельцу. Но потом небо над ней прояснилось. Ее диссертация была посвящена Великому Оракулу, и свет заступника, человека, провозгласившего, что будущее — за женщиной, чернокожей и американской, озарил путь Глории. Механик уехал в свой родной город, где для него нашлось место в университетской видеотеке. Тогда как раз началась компьютеризация, и он показал, на что способен, так что Глории повезло вдвойне: с покровительством Великого Оракула и с успехом мужа. Ее тоже пригласили на работу.
Глория любила рассказывать свою одиссею. Она купила подержанную машину, взяла пару уроков, только чтобы знать, как трогать с места и как тормозить. Погрузила коробки с книгами, два плетеных кресла, литографию со стены — и вперед. Положив развернутую карту Соединенных Штатов рядом с собой на сиденье, она покатила, уткнувшись в руль, нескончаемой дорогой, не сворачивая, к центру Америки.
Она останавливалась у обшарпанных мотелей, ржавые вывески которых дребезжали на ветру. Толстухи в дверях глядели на нее сверху вниз: комнат нет. Она парковалась несколькими километрами дальше на обочине, чтобы хоть немного поспать, и боялась, что люди из мотеля придут убивать ее.
На бензозаправках она спрашивала дорогу у парней в синих комбинезонах; те в ответ лениво качали головами, давая понять, что не знают. Им явно не нравилось, что приходится ее обслуживать, и они не спешили. Бензин уже выливался из бака, стекал по кузову, а они молча пялились на нее. Она раздражала их, вот что, раздражала эта женщина, совсем одна со своей нагруженной машиной, и бензин растекался по земле, как выплеснувшееся через край негодование, готовое взорваться, едва лишь кто-то откроет рот. Они наконец убирали шланг, она торопилась расплатиться наличными, не могло быть и речи о том, чтобы подать кредитную карточку или чек с удостоверением личности, где было на фотографии ее лицо в более черном варианте.
Так она и проделала весь путь, дрожа, как заяц, мучимая страхами: вдруг не хватит бензина, придется проголосовать громыхающим грузовикам, хозяевам шоссе, привлечь к себе внимание одного из водителей, создать затор своим видом, от которого они звереют, и, с канистрой в руках, стать беспомощной жертвой этих людей, этой страны.
На стоянке у супермаркета она избавилась от всего скарба, чтобы разгрузить машину. Купила себе светлый парик. Еще запаслась тремя канистрами, сама наполнила их бензином и дальше ехала без остановок, боясь только одного что заживо изжарится в нейлоновом парике, если машину вдруг занесет, и та опрокинется.
Она думала, что все уже видела, все изведала. В самом деле, досталось ей всякого: и учеба по вечерам под уличными фонарями, и бесконечная дорога под детскими босыми ногами, и сиротский приют сестер-монахинь, таких суровых в своем милосердии. И Нью-Йорк, в один прекрасный день, в надежде найти отца, но кто же знал, что Нью-Йорк для черных — это Бронкс? Она узнала, что такое красная полоса для нерезидентов, пережила унизительные допросы жирных полицейских, которые интересовались, раздвигая ей ноги, нет ли венерических болезней. Она прошла и через церемонию присвоения американского гражданства, пела американский гимн, прижимая руку к сердцу, со слезами на глазах. Но по-настоящему узнала Америку на том нескончаемом шоссе, на пути к большой равнине.
Она въехала в Мидлвэй, отыскала указатель университета и привела себя в порядок в туалете факультета зарубежной литературы. Выбросила парик, кое-как разгладила платье, которое заказала по каталогу «Миледи» — что-то ниспадающее мягкими складками, делавшее ее мало-мальски похожей на даму. Сунула ноги в лодочки и отправилась на прием к декану. Десять минут спустя он уже знакомил ее с факультетом, но, пожимая руки будущим коллегам, она думала только о том, как бы избавиться от оставшегося в канистрах бензина, чтобы не устроить в городе пожар. Ни на миг ей не пришло в голову, что Механик мог бы ей помочь. После долгого пути ее так и не покинуло чувство полнейшего одиночества, а когда они наконец встретились, муж не узнал ее. Он расстался с Анджелой Дэвис, а встретил Барбару Хендрикс. Такой, с туго стянутыми волосами, он ее побаивался.
Следуя указаниям своей консультантши по имиджу, Глория стала носить узкие костюмы, похожие на те доспехи, что напяливают на взмыленных суперженщин в рекламе дезодорантов. С материей она мухлевала: синтетическая фланель, шерстяная шотландка по пять долларов. Ну не могла она ассигновать много денег на одежду, которую надевала только для маскировки.
Ее выросшие в бедности ноги протестовали против обуви богатых, созданной для ножек, никогда не ходивших босиком по земле, по камням, по грязи, никогда не болевших от скверных туфель, никогда не принимавших формы картонной «Баты», которую носят в приюте по воскресеньям, каждую неделю меняя местами — раз на левую ногу, раз на правую, — чтобы не снашивать все время с одной стороны. Ее ступни раздались в ширину, и она время от времени делала им уступку на полразмера. Вечером она растирала опухшие пальцы, и освобожденные ноги напоминали об американских колодках острой и неотвязной болью.
Дома она обуви не носила и в любую погоду босиком ходила за газетой в конец аллеи. Подошвы чувствовали что-то полузабытое из детства, и она пританцовывала на ходу. Каждое утро Пастор смотрел, как она виляет бедрами, словно вновь став девчонкой из Порт-Банана, которую шлепали, чтобы подобрала зад. А на обратном пути, листая «Мидлвэй Тудэй»[20], она расходилась еще пуще, ножка влево — ножка вправо, и бросала Пастору через плечо: — я делаю зарядку, ваше преподобие!